— И почему же?
— Ну, после того, как о нем позаботились, все остальные увидели, что сопротивляться нет смысла.
— М-да, пожалуй, и это тоже. Но есть и другое, а именно: на войне нет места неповиновению.
На войне. Ха!
Сержант прочел мои мысли.
— Да, monsieur Розен, на войне! Мы до сих пор сражаемся за каждую улицу в северных предместьях. Говорят, американцы требуют, чтобы ООН выслала сюда «миротворческую» миссию — они называют это операцией «Гавана». Боюсь, ваше правительство весьма косо смотрит на то, что мы национализируем их магазины и конторы.
— Это не мое правительство, сержант…
— Абален. Франсуа Абален. Я должен извиниться — я забыл, что вы канадец. Где, вы сказали, вы живете?
— У меня квартира на Рю Техас.
— Да-да. Вдали от зоны боев. Вы и другие êtrangers[29] держите себя так, словно наша борьба — не более чем малоинтересная телепередача. Такое положение не может длиться вечно. Вы расставили свои палатки на склоне дымящегося вулкана, и вот теперь лава добралась и до вас.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что нашей армии необходим вспомогательный персонал — повара, помощники механиков, писари, дворники, конторские служащие. Каждый честный парижанин уже отдает нам все, чем только может пожертвовать ради Дела. Теперь настало время и для вас, все это время наслаждавшихся великолепием Парижа в комфорте и совершенно бесплатно, оплатить свое проживание.
— Сержант, не хочу вас обидеть, но у меня в ящике стола лежит пачка квитанций за арендную плату. Я исправно плачу бакалейщику. Я оплачиваю свое проживание.
Сержант прикурил сигарету и глубоко затянулся.
— Некоторые счета нельзя оплатить деньгами. Если ты сражаешься за свободу группы, группа должна заплатить за это.
— Свободу?
— Ах, ну да. — Он кинул взгляд в сторону трастафара, которые сидели, прислонясь друг к другу и глядя в пол, абсолютно подавленные. — Когда речь идет о свободе, может оказаться необходимым урезать личные свободы нескольких отдельных человек. Но ведь, в конце концов, это же не рабский труд: каждому из вас заплатят за работу полновесными коммунарскими франками по существующему курсу. Этим испорченным детям нисколько не повредит, если они немного честно поработают.
Я решил, что, если мне когда-либо предоставится случай, я убью сержанта Франсуа Абалена. Но пока что я подавил свой гнев.
— Моя кузина, молоденькая девушка по имени Сисси — ее тоже взяли этой ночью. Она приехала всего на несколько дней и попросила меня сводить ее в этот клуб… Ее мать, должно быть, с ума сходит от беспокойства.
Сержант вытащил из кармана куртки электронный блокнот, со щелчком раскрыл его и что-то нацарапал стилом.
— Как ее фамилия?
— Блэк. С-И-С-С-И Б-Л-Э-К.
Он снова почиркал по блокноту и, нахмурясь, уставился в дисплей. Потом чиркнул еще.
— Мне очень жаль, monsieur Розен, но здесь нет никаких записей касательно девушки по имени Сисси Блэк. Могла она назваться другим именем?
Я задумался. Я не видел Сисси десять лет, пока она не написала мне электронной почтой, что собирается в Пари. Она всегда казалась мне открытой, уязвимой девочкой, хотя я был вынужден изменить свое мнение о ней в лучшую сторону после того, как она без единого слова переварила эту долгую поездку в автобусе. И тем не менее я не мог себе представить, чтобы у нее хватило смекалки так вот, с ходу, выдумать себе другое имя.
— Нет, не думаю. И что это может означать?
— Возможно, ошибка в записях. Понимаете, мы все тут так перегружены… именно поэтому, собственно говоря, вы и находитесь здесь. Я поговорю с сержантом Дюмон, она руководила набором женщин. Уверен, с вашей кузиной все хорошо.
Наше «обучение» началось со следующего утра. Это было похоже на школьный урок физкультуры с вооруженными до зубов учителями — бег, приседания, прыжки на месте, даже лазание по канату. Меньше всего они заботились о том, чтобы привести нас в хорошую форму; главной идеей здесь было окончательно притупить последнее чувство самостоятельности, какое еще могло у нас сохраниться. Я старался побольше думать о Сисси — о том, куда она могла подеваться и что с ней могло произойти. На протяжении нескольких дней мои предположения становились все мрачнее и мрачнее; в конце концов я уже начал представлять себе, что ее используют в качестве сексуальной игрушки для старших членов Коммуны. У меня не было никаких причин так считать — в своей решимости не позволять сексу вмешиваться в политику коммунары могли поспорить с викторианцами или маоистами, — но я исчерпал уже все, даже отдаленно приемлемые, возможные варианты. А потом однажды вечером я вдруг осознал, что с момента пробуждения вообще ни разу не вспомнил о ней. Утомление окончательно иссушило мой мозг, и все, о чем я мог теперь думать, был следующий перерыв на отдых.
После того, как мы были полностью усмирены, нас начали выводить на работу группами по десять-пятнадцать человек — разбирать завалы и восстанавливать фасады магазинов. В один особенно удачный день мне довелось провести десять часов в глубине заново отстраиваемой Территории Коммуны, укладывая эпоксидное мощение.
Мы работали в глухом тупике; единственный выход перекрывал frère в силовом панцире, который стоял настолько неподвижно, что я даже усомнился, не спит ли он. Я работал один, как вошло у меня в привычку — у меня не было желания заводить себе друзей по несчастью из числа этих маменькиных сынков, вместе с которыми я был призван.
Я ни разу прежде не был так глубоко в восстановленной зоне. Это было ужасно — варварская смесь «нуово» и «деко»[30], автор которой не имел понятия ни о том, ни о другом. Коммунары превратили узкие витрины магазинов в экраны с кадрами из фильмов 1930-х годов, раскрашенные поверх лазерной печати причудливыми завитушками в стиле Тулуз-Лотрека. Из искусно спрятанных динамиков доносился приглушенный «горячий» джаз, сопровождавшийся убедительным шипением виктролы, звоном бокалов и жизнерадостным галльским смехом.
Мы прибыли на место, едва только рассвело, и спустя весьма непродолжительное время мои колени начали меня доставать. Вдоль линии домов начали появляться немногочисленные парижане: булочник устанавливал свой навес, расставив на окне корзины с baguettes[31]; несколько femmes de ménage[32] в сексуальных юбочках, тщательно наложенной косметике и очках-катафотах процокали по тротуару; шайка беззаботных парней, проходя мимо, осыпала нас, бедных пресмыкающихся новобранцев, окурками своих сигарет и горделиво прошествовала дальше.
Мне еще удавалось как-то держаться, пока не появился шарманщик. Его обезьянка — вот кто поставил последнюю точку. Или, может быть, цилиндр с Эдит Пиаф, который он вставил в свою шарманку? Для справедливости скажем, что это был вид обезьянки, танцующей под Эдит Пиаф — вначале я посмеивался, потом захохотал во весь голос, и наконец просто взвыл от смеха. Это была настоящая истерика: я в прямом смысле упал на спину и принялся кататься по тому самому мощению, которое только что выложил.
Горожане пытались не обращать на меня внимания, но я представлял собой слишком впечатляющее зрелище. В конце концов они все попрятались со сконфуженно-возмущенным видом. Я лежал на спине, пялясь в серое небо, держась руками за живот и всхлипывая от смеха им вслед, когда рядом со мной взорвалась стопка эпоксидной плитки, осыпав меня смоляной шрапнелью; несколько осколков больно ударили меня по ребрам и по руке. Силовик у входа в улицу опустил свой «суперкулак» и через громкоговоритель отдал короткое распоряжение:
— Работать!
После этого было уже не так смешно. Эдит, может быть, и не сожалела ни о чем[33], но я принялся составлять новые списки для жалости к себе.
Я совершенно уверен, что потерял счет времени, пока нас держали взаперти в этом старом офисном центре. Может быть, у меня было сотрясение мозга — frères не особенно церемонились, раздавая нам тумаки направо и налево. Однако сомневаюсь; более вероятно, что я просто сам перестал думать, приняв это как способ пережить эти дни.
Вплоть до того вечера, когда они принялись разделять нас на группы.
Это произошло в столовой. Не говоря ни единого слова, frères принялись сортировать людей. Более щуплые трастафара направлялись в две особые группы — по моей догадке, их ждал менее тяжелый труд.
В отличие от сцены, разыгравшейся, когда нас привели сюда, все проходило почти без шума. Я по-прежнему нигде не видел Сисси — но учитывая, что у всех нас были выбриты головы, я не уверен, что узнал бы ее.
Только я успел заметить, что одна группа по внешнему виду отличается от других, как указующий перст направил меня к ней, дав мне возможность изучить ее с более близкого расстояния.
Мы были довольно угрюмой компанией; и у меня сразу возникло очень неприятное чувство, которое нисколько не уменьшилось при виде ухмылки frère, с которой тот выталкивал нас из дверей столовой. «Прямо как пастух», — подумал я. Вновь окинув взглядом лица трастафара вокруг меня, я заподозрил, что в нашей группе были собраны нарушители порядка. Нас отбраковали.
Со следующею утра я начал служить Парижской Коммуне всерьез. Нашу группу вывели из барака, погрузили в кузов старого автофургона и повезли в направлении одного из внешних arrondissements. Здесь стрельба на улицах звучала гораздо громче, чем было для меня привычно, и я почувствовал кофеиновый укол страха, когда нас ввели в темный, покинутый магазин и устроили на бивуак в погребе. Нам выдали новую одежду: бангладешские ремни, сплетенные из какого-то странного пластикового волокна, и новенькие хлопчатобумажные футболки, еще непривычно жесткие, которые следовало надевать под наши добрые коммунарские форменные блузы.