Вице-император (Лорис-Меликов) — страница 59 из 97

– Ура!

Утро 8 ноября 1877 года началось для командующего Действующим корпусом с посещения раненых. Начал с нового госпиталя, вчера размещенного в каземате укрепления Канлы. Здесь наши отряды понесли самые большие потери.

Столь важного гостя никто не ждал, так что травы перед порогом, как это будет принято в Советской Армии, не красили и занимались своим делом. Хирурги стояли на операциях, как на конвейере, сменяя друг друга лишь на короткий нервный сон, продолжавший кошмарную действительность, и в забытьи их преследовали ампутации, очищение гнойных ран, перевязки… Для врачей настала самая жаркая пора. И генерал не стал отвлекать их от дела, только приободрил в нескольких добрых словах.

В палате легкораненых царило оживление. Оттуда раздавался хохот в дюжину солдатских глоток, сопровождавший куплеты, видимо только что сочиненные обладателем звонкого, почти мальчишеского голоса:

Доктор, батюшка, спасите -

Смерти до смерти боюсь,

Мне Дуняшу покажите,

Я на ней сейчас женюсь.

– Так смерти до смерти боишься? – Генерал, войдя в палату, улыбнулся рыжеватому солдатику с веселыми голубыми глазами. Левое плечо солдата было перевязано, и кровь проступала сквозь бинты, но это никак не омрачало балагура. «Где-то я видел эти веселые голубые глаза», – мелькнуло у генерала, но затруднять память он не стал.

– Да кто ж ее не боится, ваше высокородие! – Солдата этого вроде ничем не смутишь. – Вот она, рядом ходит. Да все равно не минешь ее, проклятую, хоть завтра, хоть в девяносто лет. А по мне, все равно, ваше высокородие, кому быть повешену, тот не утонет.

– Экой ты пистолет! Да как звать тебя, служивый?

– Рядовой Московского гренадерского полка Пьецух Тарас. В Карее был в составе Кавказского стрелкового батальона.

– У Герича?

– Так точно. Сперва в охотниках, потом со всеми вместе.

– Да ты настоящий герой! – И командующий корпусом сам прикрепил на грудь Тараса солдатский Георгиевский крест.

Лорис-Меликов порасспросил других солдат: кто где был ранен, из какого полка, и был щедр на награды. Так он объехал все госпитали и лазареты вокруг Карса, не пропустил ни одного офицера и солдата. И весь день усмехался про себя, вспоминая утреннюю пословицу: «Ишь, пистолет! Кому быть повешену, тот не утонет…» Была бы в Российской империи медаль за остроумие, он бы не пожалел ее для Тараса Пьецуха.

И какие, однако же, штуки выкидывает судьба. Не на виселице кончил дни свои Тарас и не своею смертью в тихой постели. Он утонул, и притом самым экзотическим образом. После войны Тараса носило по всей Руси великой, нигде остановиться не мог: веселой работы искал. Он мыл золото на Урале, выдувал стекло на заводе у Лорис-Меликова под Ека-теринодаром, пока завод этот не разорился, потом оказался в Польше и устроился на винный завод графов Потоцких. Вроде бы осел и даже семью завел. И однажды на спор нырнул с головой в чан с готовым вином. Да так и не всплыл. Кому быть утоплену, того не повесят.

В двадцатых числах ноября из Петербурга пришла большая почта со столичными и московскими газетами и журналами. Пора добрых новостей с Балкан еще не наступила, и Каре был притчей во языцех. Газеты наперебой славили кавказского главнокомандующего, генерал-адъютанта Лорис-Меликова, генерал-лейтенанта Лазарева. Заслуги последнего были несомненны, но вот странность: только из столичных газет Михаил Тариелович узнал, что, оказывается, исключительно благодаря приказам и распоряжениям Ивана Давидовича полковник Фадеев, сбившийся с пути и действовавший по обстановке, взял Карадаг; Рыдзевский овладел Арабом и даже генерал Алхазов пришел на помощь батальонам Урбанского у Хафиза. И все не по своей инициативе, а лишь послушные воле Лазарева. А дальше – уж совсем анекдот: выходит, по газетам, будто и кавалеристами Щербатова и Шереметьева, пленившими основную массу турок, тоже управлял генерал Лазарев, даже по диспозиции находившийся далеко от них и не имевший никакого права отдавать им приказы. И уж конечно план штурма – тоже заслуга одного только Лазарева.

Лорис-Меликов попробовал было поговорить с Иваном Давидовичем, надеясь, что столь непомерные восхваления его – дело рук лихих и бестолковых журналистов. Куда там! С Лазаревым стало совершенно невозможно разговаривать – он вбил себе в голову мнимые заслуги свои, да так крепко, что на любое возражение вскипал, и в гневе его постигала полная глухота.

– Не понимаю, Иван, зачем тебе чужие заслуги, когда своих достаточно? Все и так знают, что ты молодец и герой. Но что ж ты на себя тащишь славу Рыдзевского, Алхазова, Фадеева. Не будь жадиной – поделись.

– Я командовал блокирующим отрядом? Я! Мои колонны штурмовали Канлы, Хафиз, Араб и Карадаг? Мои!

Ну что ты с ним поделаешь!

Бедный Иван Давидович! Он все ждал и надеялся, что за успешный штурм Карса его наградят орденом Святого Георгия 2-й степени, произведут в следующий чин… Увы! Когда по Кавказской армии стали зачитывать высочайшие указы о награждениях, всех ошеломила новость похлеще газетных: а Карс-то мы взяли по плану, составленному Дмитрием Ивановичем Святополк-Мирским! И пусть сам он носу не высовывал из недоступной самой дальнобойной артиллерии Главной квартиры, он единственный оказался достоин Георгия 2-й степени. Только теперь стало понятно, зачем 2 ноября по войскам разослали диспозицию, лишь подписью отличавшуюся от прежней.

С той же почтой пришел свежий номер «Отечественных записок». Лорис-Меликов не сразу взялся за него – хоть и был назначен комендантом Карса старый его помощник по прошлой войне генерал-майор Попко, но неграмотному турку не докажешь, что начальник теперь над ним другой. Все опять валом валят к сердарю Лорису, как двадцать два года назад. А Лорис, хоть и важный генерал, отказывать не любит, так что опять все дни забиты делами: до журналов ли тут? Но как-то за обедом у великого князя Святополк-Мирский вдруг с несвойственным ему жаром заговорил о наших литературных журналах, как много они стали позволять себе:

– Я не понимаю, господа, в этой стране есть цензура или нет? Идет война, надо поднимать народ на борьбу, возбуждать в русских людях святые патриотические чувства! А тут получаешь столичный журнал, солидный, с уважаемым редактором, – и в нем возмутительнейший пасквиль. Где это видано, чтобы наша доблестная армия на целых четыре дня раненого на поле боя оставила?! Мы когда с Шамилем дрались – трупы своих солдат уносили.

– Факт, конечно, возмутительный, но если отступление или, наоборот, успешное наступление, когда войска на плечах противника уходят верст на тридцать вперед… Что ж, и не такое случается, – возразил Лорис-Меликов. Про себя же усмехнулся: давненько наш Дмитрий Иванович в переделках не бывал.

– Мало ли что случается! Писатель должен не случайности расписывать, а так показывать жизнь, чтобы она вдохновляла солдат и офицеров на подвиги. Идея должна быть, в конце концов! А этому… этому… ему и война наша, видите ли, не по нраву. Хоть бы раз, стервец этакий, угнетенных братьев славян вспомнил! Нет, ему турка убитого жалко! Трус и пасифист, вот он кто, а не русский писатель и уж конечно не патриот!

– Да кто он-то, Дмитрий Иваныч?

– Некто Гаршин. Еврей, наверное.

Тем же вечером Михаил Тариелович взялся, наконец, за октябрьский номер «Отечественных записок». Рассказ, возмутивший князя Мирского, назывался «Четыре дня». Удивительное дело, но, читая эту вещицу, Лорис-Меликов не мог отделаться от ощущения, будто он слышит чей-то знакомый, но подзабытый голос. Страницы через две со слов: «Бледные розоватые пятна заходили вокруг меня. Большая звезда побледнела, несколько маленьких исчезли. Это всходит луна. Как хорошо теперь дома!…» – он ясно вспомнил, кому принадлежал тот голос, которым теперь звучала каждая фраза. Одинокий читатель «Севастопольских рассказов» у костра перед солдатской палаткой накануне Аладжинского сражения. Как же его фамилия? Ах да, вольноопределяющийся Грушин. А автор – тоже, кажется… Нет, не Грушин – Гаршин. Не совпадение, так созвучие. А Грушин погиб, он храбро погиб, я помню, я спрашивал, мне докладывали. Но вот ведь – звучит его голос, и хотя звезды над героем рассказа болгарские, я вижу его под Аладжей у того костра и он мне говорит то, чего не успел в ту ночь. Или не знал еще.

Голос с того света, явственный голос несчастного героя не патриотической болтовни, а собственного благородства рядового Московской гренадерской дивизии вольноопределяющегося Грушина высказал генералу мысль, которую он знал все тридцать лет своей службы на Кавказе, но страшился облечь в слова:

«Штык вошел ему прямо в сердце… Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее кровь. Это сделал я.

Я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать людей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пули. И я пошел и подставил».

Для Грушина война кончилась, и он был вправе высказать истину, только на войне и добываемую, но тем и страшную, беспощадную. Она превращает каждого солдата, от рядового до генералиссимуса, в убийцу.

Генерала от кавалерии, покорителя Карса, только что пожалованного орденом Святого Владимира 1-й степени с мечами, окатил жгучий стыд. Стыд за все, чем гордился смолоду. И за гордость – особенно жгучий. Разом и вдруг поблекли все его молодецкие дела, чин от чину множившие мертвецов на полях сражений, в которых ему доводилось участвовать.

После Карса военные действия в Турецкой Армении практически закончились. Но не кончилась война. На смену ружьям, саблям и пушкам пришел враг более свирепый и беспощадный к обеим воюющим сторонам. В феврале Мухтар-паша сдал осажденный Эрзерум, едва ли не на две трети вымерший. В блокированном городе при недостатке воды и полном отсутствии канализации начались эпидемии, и самые страшные из них – возвратный тиф и, кажется, чума. Последнюю занесли сюда сами турки, передислоцировав под Эрзерум полк редифа. Странный был этот полк. Его солдаты что-то очень легко сдавались в плен. Сдавались и тут же сваливались в лазарет. Скоро выяснилось, в чем дело. На южных границах Оттоманской империи вспыхнула эпидемия. Турки вознамерились отправить больные полки под Плевну. Но англичане запретили им запускать эпидемию в Европу. На Кавказском же театре военных действий, вдали от британского присмотра, Мухтар-паша нарушил запрет союзников. Привозная зараза оказалась чумой. Во всяком случае, так утверждали полковые доктора. Но комиссия, прибывшая из Петербурга, видимо, боялась самого этого слова – ее диагноз был всего лишь тиф. Тоже мало радости.