Вице-президент Бэрр — страница 70 из 103

— Чтобы в случае необходимости иметь возможность избавиться от верховного судьи.

В этом-то и было все дело.

— Все, конечно, зависит от поведения мистера Маршалла в будущем. — Мягкий голос баюкал. — Думаю, если мы сместим судью Чейза, мистер Маршалл поймет, что с нами шутки плохи, и, следовательно, изменит свое поведение. Я убедился, порой достаточно предостереженья.

Я доставил Джефферсону удовольствие думать, будто мне по душе его так называемый принцип. На самом деле я всегда предпочитал, чтобы правовые органы были независимы от двух других властей; и хотя пожизненная должность часто укрывает неспособных, у нее есть одно бесспорное достоинство — что единственно разумный суд в стране недосягаем для мести главы государства и гнева толпы.

В течение трех месяцев, пока готовился процесс, я видел Джефферсона чаще, чем за все предыдущие четыре года. Мы обедали вместе по крайней мере два раза в неделю. Мы часто встречались тайно. Он давал мне массу советов, как вести себя на процессе. Он немного боялся за Джона Рэндольфа из Роанока, который должен был выступать от обвинения…

— Бедный Рэндольф сам не свой… — Джефферсон был явно смущен. Рэндольф расстроился из-за неудачных земельных спекуляций и оттого не в лучшей форме.

— Позволю себе заметить, что и в своей лучшей форме он вряд ли был бы нам особенно полезен на этом процессе. — Меня всегда забавлял Рэндольф, странный, долговязый, развинченный человек неопределенного пола. Некоторые считали его переодетой женщиной. У него даже не пробивалась борода; кожа — жирная, в причудливых морщинах; разговаривая, он вечно двигал длинными красивыми пальцами, а голос у него был высокий и чистый, как у мальчика из хора. Прислонившись к колонне в зале сената, в охотничьем костюме, потягивая бренди, которое подносил ему раб, он говорил часами, завораживая всех своим сарказмом и остроумием, которому не знала равного история республики. Его выступления напоминали частные беседы его кузена Джефферсона, но, если Джефферсон тускло мерцал в узком кругу заумными открытиями и теориями, Джон Рэндольф ослеплял широкую публику, как фейерверк. Кстати, он очень гордился тем, что происходит якобы от индейской княжны Покахонтас.

Судью Чейза вызвали 2 января 1805 года в сенат, где я в точности воспроизвел обстановку Вестминстера во время суда над Уорреном Хастингсом[85]. Я считал, что декорация должна быть внушительной — ведь нам предстояло решать судьбы республики. Стены завесили темно-красной камкой, а справа и слева от меня в ряд, как судьи, сидели сенаторы. Я пристроил еще галерею для именитых гостей. Я даже приказал прочистить дымоходы в двух каминах, и впервые зал обогревался без дыма.

Перед самым появлением судьи Чейза я приказал убрать приготовленное для него кресло.

— Пусть сам поищет себе место, — очень четко сказал я распорядителю. Несколько сенаторов-федералистов ответили на мои слова неодобрительными выкриками.

Появился судья Чейз, высокий, властный, разгневанный. Он подписывал Декларацию независимости. Его назначил в Верховный суд сам Джордж Вашингтон. После Маршалла он был самый блестящий и самый придирчивый из всех судей в стране. Однажды он вынес знаменитое определение, где четко сформулировал тот самый принцип, который Джефферсон хотел отменить: «Существуют неписаные, неотъемлемые ограничения законодательной власти». И себя и определение это он принимал всерьез.

Судья Чейз огляделся. Затем спросил:

— Я должен стоять, сэр?

— Принесите обвиняемому стул, он не желает стоять.

Потом я сказал одному сенатору-федералисту, что в палате лордов обвиняемый всегда стоял перед судом на коленях. Мое пояснение встретили в штыки, как я и ожидал: федералисты теперь уже не сомневались, что я изо всех сил поддерживаю Джефферсона. Он и сам так думал.

Судья Чейз попросил дополнительного времени для подготовки дела. Я велел ему повторно явиться в сенат 4 февраля.

Джефферсон был в восторге.

— Они уже обороняются. Вы вели себя молодцом.

— Благодарю вас, сэр. — И я выразил желание, чтобы мой пасынок Дж. Б. Прево стал членом Верховного суда Нового Орлеана, чтобы мой шурин Джеймс Браун стал министром по делам территории Луизиана и чтобы генерал Джеймс Уилкинсон стал губернатором территории Луизиана.

— И это все? — Джефферсон пытался за иронией скрыть изумление. Он не привык к открытой торговле.

— Если бы вы могли назначить меня губернатором Орлеана вместо Клерборна, я был бы вполне счастлив. Но думаю, это невозможно.

Джефферсон посмотрел мне прямо в глаза, что с ним случалось весьма редко. Нас разделял новый вариант знаменитой копировальной машины.

— Мне не хотелось бы объединять военную и гражданскую власть…

— Генерал Уилкинсон самый гражданский из всех генералов, каких я знаю, а я знаю его очень давно. Он будет на месте в Сент-Луисе.

— Вам самому ничего не нужно?

— Нет, сэр.

— Куда вы направитесь, когда… окончится срок вашей службы?

— На Запад. Возможно, в Кентукки. У меня там земля.

— Вы не вернетесь в Нью-Йорк?

— Вряд ли. К тому же меня уже ничто там не ждет. Сейчас, — добавил я благоразумно. Я предполагал, что ему известно то, о чем знали все. Ричмонд-хилл и все, что там находилось, было подавно продано с аукциона в уплату долгов. Мне разрешили оставить лишь содержимое винных погребов и библиотеку.

Потом Джефферсон утверждал, будто я тогда просил у него пост в правительстве, а он мне отказал. Ложь, удивительная даже в его устах! Я ничего для себя не просил, ибо мне ничего не было нужно (или так мне казалось). Джефферсон великолепно разбирался в политике и в купле-продаже; умел он и создать видимость, будто он не мелочен. Без промедления он отдал мне все три должности, чтобы я помог ему уничтожить судью Чейза и Верховный суд. Я принял от него взятку, а затем, как сообщала недружественная мне газета, провел процесс с «достоинством и беспристрастностью ангела, но с жестокостью дьявола».

Как я и предполагал, Джон Рэндольф ужасно подвел обвинение. Права он совершенно не знал, а обычная его язвительность была неуместна, по крайней мере с моей точки зрения, а ведь я сидел в председательском кресле. В конце концов он совершенно провалился и обвинительную речь произносил заикаясь, со вздохами и стонами. В заключение он поздравил нас всех с «окончанием страданий, моих и ваших». Очень мило с его стороны.

После весьма пристрастного голосования судью Чейза оправдали из-за отсутствия состава преступления.

На следующий день после процесса, 2 марта 1805 года, в час пополудни, я председательствовал в сенате. Зал все еще был одет в парадный пурпур. Но у меня болело горло, поднялась температура, и мне непреодолимо хотелось уйти.

Во время первой же паузы в прениях я поднялся и попросил тишины. Думаю, все знали, что сейчас произойдет. Я произнес несколько слов экспромтом. Я не из тех, кого называют «пламенными» ораторами, но тут мне более или менее сносно удалось настроить моих слушателей на нужный мне лад.

Я начал с самого зала, все еще убранного для процесса. Все мы понимали, что в этом зале мы сообща творили историю. Я напомнил об этом сенаторам и об их долге хранить и защищать конституцию.

— Это здание — святилище, — сказал я (цитирую по памяти, ибо текст речи не сохранился), — цитадель законности, порядка и свободы; и здесь-то, — я указал на временную, но знаменательную для меня расстановку кресел: целый месяц сенаторы заседали здесь не как законодатели, но как судьи, — здесь-то, в этой высокой обители — здесь или нигде, — и будет оказано сопротивление шквалу политического безумия и тайным уловкам продажности, и, если конституции, не дай бог, суждено погибнуть от грязной руки демагога или узурпатора, последние вздохи ее будут услышаны в этом зале.

Я почувствовал, как никогда ни прежде, ни потом, что полностью завладел вниманием аудитории. Обычно холодный и шумный, зал замер.

— А сейчас я хочу проститься с вами, возможно навсегда. Надеюсь, что поступал с вами по справедливости. Но если я когда-нибудь кого-то оскорбил, то знайте — лишь по слабости человеческой, а не по злой воле. Да благословит господь всех сидящих в этом зале! Отныне и во веки веков.

На этой ноте я покинул Капитолий, чтобы уж более туда не возвращаться. Говорили, многие сенаторы плакали в конце моей речи. Они так растрогались, что единодушно приняли резолюцию, в которой среди прочих похвал выражали «полное одобрение поведения вице-президента». Приятно. Позже сенат, уже не единодушно (воздействие моей речи стало ослабевать), проголосовал за мое пожизненное право отправлять письма без марок. Однако, проходя через палату представителей, это постановление затерялось. И поэтому я с тех пор покупаю почтовые марки.

Совсем недавно меня кто-то спрашивал, против какого «узурпатора» я предостерегал сенат.

— Против Джефферсона, — сказал я, к удивлению собеседника. — Ведь мы только что видели, как он пытался подорвать конституцию и разгромить Верховный суд. Он преуспел бы в этом, не останови его сенат. — Но поскольку это противоречит легенде, иные полагают, будто я предостерегал сенат против своего собственного узурпаторства!

Я оставался в Вашингтоне еще две недели, прощался, занимался нескончаемыми делами, готовился к путешествию на Запад. С президентом я больше не виделся, но он сообщил мне, что мои друзья получили назначения.

Попытки устроить мне проводы я отклонил. Я хотел тихо, без шума уйти из политической жизни республики. На первый взгляд будущее мое было не блестяще. Я не мог вернуться ни в Нью-Йорк, ни в Нью-Джерси. Я потерял Ричмонд-хилл. Я остался без денег. Я овдовел. Мне исполнилось сорок девять лет. И тем не менее я верил, что стою на пороге великих свершений. Будто мне дали вторую жизнь. На душе у меня было легко, и я никому на свете не завидовал, когда в четыре часа утра сел в дилижанс, отправляющийся в Филадельфию.

Бодрый, оживленный, полный надежд, я радовался даже с