Выборы приводят Леггета в восторг. Для него жизни нет без предвыборных кампаний и стычек. Его всерьез занимают такие проблемы, как черные рабы на Юге и эксплуатация рабочих в городе. Я ему завидую. Ему никогда не бывает скучно; он всегда начеку, вечно мечет чернильные молнии во власть предержащих, он весь огонь и натиск.
Я не такой, меня влечет прошлое, тайное, я отдаюсь мечтам о власти и в мечтах с превеликой легкостью ниспровергаю классы, народы, авторитеты. Меня восхищает Бонапарт. И Бэрр. Для Леггета они мерзавцы. Конечно, мерзавцы. Ну и что? Я и одного такого за десять Эндрю Джексоновские не отдам.
Наверное, просто любовь к рискованной игре привлекает стольких американцев к политике. Клянутся в верности демократии, а сами лезут из кожи вон, чтобы сделать побольше денег и выбиться из общей массы. Впрочем, это безразличие к идее вполне естественно. Однако я предпочитаю такого человека, как Бэрр, который, не получив власти общепринятым путем, нарушает правила игры — или пытается, хватает корону — или пытается, а когда ему это не удается…
Но что я, в сущности, знаю об Аарон Бэрре? Или о себе самом? Вот я на досуге делаю какие-то заметки, пытаюсь влезть в его шкуру и, сидя за конторкой на Рид-стрит, жду, когда он и прочие явятся на работу в это жаркое августовское утро. Ни ветерка.
Только что я попробовал открыть сундук под круглым столом, но он заперт.
Да, так о чем же еще мы говорили с Леггетом?
— Если с Мэттью Дэвис ом не выйдет, я прощупаю Сэма Свортвута.
Леггет не проявил энтузиазма.
— Им выгодно замалчивать эту связь и незачем ее открывать. Сэм недолюбливает Ван Бюрена, но не настолько, чтобы предать Бэрра и тем более — президента. Конечно, он много знает о приключениях Бэрра на Западе.
Пора было уходить. Выйдя из бара, мы увидели, как двое мужчин сцепились около деревянной водокачки. Небольшой, коренастый дубасил нескладного верзилу, нелепо размахивающего руками.
— Погасите огни! — взвыл молодой человек, и мы узнали самый прекрасный голос в нашем городе: Эдвин Форрест по заслугам вздул Уильяма де ла Туш Клэнси, тори и педераста.
— Погасите же наконец огни! — Голос Форреста гремел на Файв-пойнтс, как медная труба в судный день. Он самый лучший Отелло и в большинстве классических ролей превосходит всех актеров Англии (какую бы чушь ни писала о нем госпожа Троллоп). Если он не сопьется и не сядет за убийство, то станет лучшим актером мира. Ему всего двадцать семь.
Леггет кинулся их разнимать, отшвырнул Форреста ко входу в бар, а едва державшемуся на ногах Клэнси дал такого пипка, что тот долетел чуть не до угла Энтони-стрит.
— Успокойся, Эд, — сказал Леггет, — это же не Дездемона.
— Возможно, — зловеще пробормотал Форрест, с трудом выпрямляясь; его бычье, довольно смазливое лицо раскраснелось от виски.
Клэнси тем временем снова стал самим собой, презрительным и гордым, несмотря на перепачканное грязью лицо и разорванную рубашку.
— Отведи этого мясника в постельку, Леггет! — Он шипел, как злобная гусыня.
— Только не в твою постельку! — прогремел Эдвин Форрест, опираясь на Леггета. Подонки из Бауэри были в восторге от перебранки. А также от того, что двое их любимцев сплотились против заклятого врага — ведь Клэнси ненавидит нашу демократию, даже вигов считает радикалами, семью Адамсов находит вульгарной, а Даниэля Уэбстера зовет sans-culotte[38]. Его журнал «Америка» клевещет на все американское. У него богатая жена и пятеро детей, а он все равно закоренелый гомосексуалист и вечно охотится за провинциалами, новичками в этом городе.
Леггет успокаивал своего друга, спрашивал, из-за чего случилась драка. Но Форрест только улыбался (он лучше всех актеров, каких я до сих пор видел, и я часто разыгрываю перед зеркалом последнюю сцену из его «Спартака»), он положил руку Леггету на плечо, и тот увел его.
— Нет, если так, — шептал он словами Яго, — то я желаю знать… — Я вздрогнул: какой потрясающий голос! Вздрагиваю и сейчас, когда описываю эту сцену (я тоже, как Леггет, когда-то хотел стать актером). Наверное, рухнувшие мечты Леггета объясняют его дружбу с Форрестом — что жизнь писателя по сравнению с жизнью актера!
Однако пора открыть рукопись, которую вручил мне полковник Бэрр.
Сверху на первом листе надпись:
«Отчет о военной службе подполковника Аарона Бэрра во времена Славной Революции». Слово «Славной» явно было вписано уже потом.
«Нижеследующим отчетом, а также прилагаемыми показаниями еще живых свидетелей подполковник Аарон Бэрр почтительнейше просит конгресс в соответствии с недавним законодательством (документы прилагаются) о возмещении расходов, понесенных им во время справедливой войны против британской тирании. Совершено в Нью-Йорке, января 1. 1825».
Ищу, где же приложения. Их нет.
На полях нацарапано: «Чарли, петиция в конгресс не очень-то искренняя. Когда три года назад я лежал, прикованный к постели, я перечитал эту геройскую сказку и решил, что надо рассказать подлинную историю тех дней. Правда не повредит, как говорится. Разумеется, это неверно: именно правда и поражает нас, как гром, ниспосланный богом, к которому регулярно приобщался мой дедушка. Кстати, я всегда считал, что, если бог существует, он отнюдь не так плох, как его малюют. Но, увы, мое мнение, как всегда, не совпадает с общепринятым.
Пусть тебя позабавят эти рассказы о событиях прошлого. Сам-то я немало позабавился, когда писал все это, будучи в сенате и на короткое время получив доступ к нашим военным архивам».
Переписываю текст целиком, вставляя примечания и отступления.
Я был девятнадцатилетним студентом юридической школы Тэппинга Рива в городе Литчфилд, штат Коннектикут, в тот день, когда американские колонисты впервые сошлись с английскими солдатами в битве при Лексингтоне. На следующий день (20 апреля 1775 года) в Литчфилде звонили «победные» колокола. Долгожданная битва за независимость Америки началась, и я был готов к ней.
Вообще-то я был готов только к приключениям. В отличие от Гамильтона я не принимал участия во всевозможных дебатах, которые предшествовали Революции — этим неточным словом люди называют политическое отделение американских колоний от британской короны. Воспитанный в семье проповедников, я никогда не увлекался никакой политической риторикой, разве что изредка своей собственной.
Пока не начались настоящие бои, я отдавал все свое время юриспруденции и некой Долли Куинси из Фэйрфилда. Обручившись с Джоном Хэнкоком, делегатом Континентального конгресса от Массачусетса, Долли осталась моей доброй подругой и весьма тактично играла роль Зрелой Женщины, которая должна держать на почтительном расстоянии пылкого юнца.
Мы с Долли стояли в небольшой толпе возле литчфилдской таверны и слушали ножовщика, который бежал из занятого англичанами Бостона. Он уверял, что был при Лексингтоне. Конечно, он привел множество кровавых подробностей, но я уже не помню ни слова. Помню, как мы шли по грязному пустырю и молчаливая Долли крепко держала меня за руку. Помню нарциссы в цвету, гусыню с гусятами, скользивших по поверхности холодного еще пруда.
— Джон будет доволен. — Долли собирала цветы. — Он всегда хотел войны. По-моему, он сумасшедший.
— Вы тори? — поддел я ее. Но она была серьезна, военная лихорадка ее не заразила.
— Я боюсь. Что с нами со всеми будет? — Я до сих пор точно помню ее интонацию, выражение красивых, чуть косящих глаз. Так началась долгая война; колокола звонили, нарциссы цвели.
В июле благодаря посредничеству друга (Долли) я получил письмо от Джона Хэнкока, теперь уже президента Континентального конгресса. Он рекомендовал моего друга Матиаса Огдена и меня вниманию только что назначенного главнокомандующего континентальной армии генерала Джорджа Вашингтона из Виргинии.
Должен заметить, что Долли поразилась, когда узнала, что выбор пал на Вашингтона.
— Командовать армией должен был Хэнкок. Ничего не понимаю.
Но тогда никто не понимал, как удалось Вашингтону и его виргинским конфедератам прибрать к рукам руководство, в сущности, армией Новой Англии. Действуя сообща, в полном согласии и всегда проявляя редкую преданность друг другу, виргинцы оттерли не только Джона Хэнкока, но и таких талантливых командиров, как Гейтс, Ли и Артемас Уорд. А вот Джон Адамс предал своего земляка из Новой Англии Джона Хэнкока. Выходцам из Новой Англии и Нью-Йорка не хватало личной преданности друг другу, настоящей политической линии, и они с самого начала отдали американскую республику виргинской хунте, а та со вкусом правила нами едва ли не полстолетия подряд.
В июле, через неделю после того, как генерал Вашингтон принял командование, Мэтт Огден и я прибыли в Кембридж, полный офицеров и претендентов на офицерские должности.
Письмо Джона Хэнкока было, как положено, вручено генерал-адъютанту Гейтсу, тот был приветлив, однако нервничал. Он обещал мне свидание с генералом Вашингтоном, но я ни разу не поговорил с ним за два месяца, которые провел в Кембридже. Мэтта Огдена, однако, немедленно произвели в офицеры.
Вечерами я торчал в кабаках, заводя знакомство с офицерами, а днем — в лагере, наблюдал, как 17 000 будущих солдат располагались на берегу Чарльз-ривер. Особенно поражали меня парни с границы — из тех лесных областей, что считались тогда Западом. На них были обтрепанные охотничьи куртки, и жили они, как дикие звери, под открытым небом. Они не утруждали себя рытьем нужников, вокруг них всегда стояла жуткая вонь.
Ну а тем, кто предпочитал крышу над головой, приходилось изобретать себе жилище. Несколько офицеров раздобыли настоящие палатки, даже английского производства. Другие сооружали дома из парусины, из наскоро сбитых досок, из торфа. Получился хаос, какой бывает после стихийного бедствия наподобие лиссабонского землетрясения, и, как всегда после катастроф, многие находили утешение в варварстве — пьянстве, воровстве, драках.