Мне же предназначена роль подлого предателя, польстившегося на тридцать сребреников Дмитрия и учинившего неслыханное злодейство. Учитывая, что я был единственным, кто на недавнем пиру удостоился чести сидеть почти за царским столом, пусть и чуть наособицу, но все равно выше любого боярина, не говоря уж про окольничих, звучало правдоподобно.
Но все это теперь не имело значения. Гораздо важнее было иное – что делать дальше? Над этим я и ломал сейчас голову…
Казалось бы, о чем тут думать, о чем гадать, ведь мною все давным-давно решено. Вломившиеся в царские палаты бояре убивают Дмитрия, а мои гвардейцы вместе со стрельцами заходят с небольшим опозданием, чуть-чуть не успев спасти государя, но зато взяв убийц с поличным, прямо над трупом «красного солнышка».
Словом, все легко и просто.
Правда, сразу после совершенного Аксамит с остальными должен был вернуться в Москву и доложить о выполнении задания – явная нехватка людей у бояр, коли приходится задействовать народ и там, и там, – но это ерунда. Я уже нашел подходящее объяснение – мол, некому ехать. Врасплох застать не вышло, а ратники князя драться горазды, так что стояли до последнего, потому убито больше половины, а все прочие за редким исключением ранены, и если не перевязать, то без должного ухода к ночи изойдут кровью.
Но мертвые тела царевича и князя они завтра поутру непременно привезут, как и велено. Только царевич не сгорел, а попросту убит, но ведь главное, что покойник.
Подходящего гонца для этого дела я тоже наметил. Среди захваченных нами пленных были два брата-близнеца, Каравай и Горбушка, причем первый, который остался невредим, потому и попал в плен, что потерял драгоценное время, пытаясь помочь раненому брату.
Вот Каравай и должен был умчать в столицу. Поскольку у нас в заложниках Горбушка, была уверенность, что он все выполнит так, как надо. Что нужно сообщить своему хозяину – Дмитрию Шуйскому, он тоже знал. На всякий случай я даже вручил ему массивный золотой перстень, снятый с пальца Аксамита. Мол, атаман велел показать в знак того, что Караваю можно верить.
Словом, все в порядке, и близнец был готов к выезду, но я продолжал медлить, не отпуская его…
Глава 42И вновь на распутье
Отчего-то неожиданно припомнилось, как радушно Дмитрий встретил меня в Путивле, как он охотно учился латыни, как… Да что далеко ходить – столь решительно соглашаться с подготовленными мною указами, которые, если разобраться, даже не ломали, но взрывали все прежние устои, тоже надо иметь немалое мужество. Да и помимо него у нынешнего государя хватает достоинств.
Поймав себя на мысли, что думаю совершенно не о том, я стал вспоминать неприятные минуты – мой смертный приговор, на который он дал добро в Путивле, еще один, но уже в Москве, который он едва мне не вынес. А разве не из-за приказа Дмитрия о погоне я потерял почти полтора десятка человек? Разве не он был пускай и косвенным, но виновником гибели священника Антония, моего друга Квентина Дугласа, альбиноса Архипушки? Разве не он постоянно предъявлял мне несуразные требования, которые приходилось выполнять? Разве не его вина в том, что…
И все равно не получалось.
Сверху на все обиды мягко накладывались иные воспоминания. Вот он довольно, совсем по-мальчишески улыбается, благодарно глядя на меня после поединка с паном Свинкой. А вот он блаженствует, гордо восседая на коне, несущем его в столицу, где его ждет трон. А вот он, счастливый, что так быстро сумел научиться танцевать, безмятежно кружится с Любавой под чудесную мелодию «На сопках Манчжурии».
Не давало покоя и еще одно. Как ни крути, а ведь мое поведение, по сути, изрядно припахивает чем-то нехорошим. Попытка убедить себя, что молчаливый отход в сторону можно лишь с большой натяжкой назвать предательством, да и то весьма мелким, ни к чему не привела.
«Мелких предательств не бывает – оно либо есть, либо нет», – упрямо твердил внутренний голос. И как ему заткнуть рот? Да и невозможно это, потому голос есть, а рот у него отсутствует. Ответить же так, чтобы он заткнулся сам, я не мог – не было у меня таких слов.
Была минута, когда я уже был готов – по принципу будь что будет – ехать в Москву, а там без лишних слов швырнуть к ногам Дмитрия весь десяток захваченных пленников. Я даже вышел на крыльцо, чтобы отдать приказ о сборе, открыл рот и… закрыл его, так и не сказав ни слова. Да и кому говорить – вон они, довольные и счастливые, что все обошлось как нельзя лучше, кувыркаются голышом в снегу и от избытка чувств весело орут что-то нечленораздельное.
Ну да, ну да, банька. Она самая. Только на сей раз настоящая, на которую я дал добро сразу после того, как сделали перевязки своим и чужим раненым – с паром, с веничками, с сугробами вместо проруби и с блаженной истомой после всего этого. Нет, прикажи, и они тут же буквально через десять минут застынут в строю, готовые куда угодно за своим воеводой, ибо знают – уж коль позвал, бросай все и вперед.
Знать бы еще куда вперед. Дорог-то две, а я вновь как витязь на распутье – стою и думаю, налево или направо. Эдакий выбор добра из двух зол. Вообще-то обычно выбирают меньшее, вот только иногда за ним искусно прячется большее. К тому же меньшее зло, как правило, долговечнее.
Хотя почему «из двух зол»? Мне, допустим, будет хорошо и там и там, Ксении тоже. Федору? Не настолько он честолюбив, чтобы долго расстраиваться, если я выберу ту дорогу, на которой Дмитрию дарована жизнь. В конце-то концов, царевич должен меня понять – таким образом добывать власть нельзя. Не хочу я, чтобы впоследствии и у меня, как у пушкинского Бориса Федоровича, «мальчики кровавые в глазах». Точнее, не мальчик, постарше, подрос он с тех пор, но имя прежнее – Дмитрий. Хотя нет, на самом деле у старшего Годунова в глазах их не было, поскольку он не отдавал приказа убить, зато мне они обеспечены.
Останавливало одно – парень и впрямь зарывался не на шутку, и не исключено, что, спасая ему жизнь, я обреку Русь на такое кровавое жертвоприношение, что мне потом не только мальчики станут мерещиться – толпы…
Дважды ко мне осторожно заглядывал Дубец, еще по разу – Емеля и Вяха Засад, но я даже не слышал, что они говорят, – лишь махал им рукой, выпроваживая обратно, а затем и вовсе переставил стул спинкой к двери, чтобы не мешали думать.
«Монету, что ли, кинуть?» – с досадой подумал я, отчаявшись в своих душевных метаниях. В это время дверь очередной раз скрипнула – снова кому-то неймется, – и я мрачно бросил через плечо:
– Потом загляни.
– Мне б токмо узнать, – прозвенел тонкий голос.
Я повернулся и озадаченно уставился на Павла. Нет, Павлину, но одетую как и прежде, во все мужское.
Так-так. Узнать, значит. А ведь я, между прочим, еще ничего не решил.
Она сделала пару шагов и остановилась в ожидании.
– А ну-ка, присядь, – сказал я ей, указывая на лавку.
Как там говорят? Устами младенца глаголет истина? Что же, посмотрим. Правда, передо мной далеко не младенец, девчонке двенадцать с лишним лет, но мы – народ непривередливый, так что сойдут и подростковые уста.
Павлина между тем робко присела на самый краешек лавки, сложила руки на коленях и уставилась на меня. Во взгляде покорность и готовность принять любое решение. А еще надежда, что решение вопреки всему будет приятное.
– А ну-ка ответь, если для того, чтобы сохранить верность одному, надо предать другого, это правильно?
Павлина всплеснула руками:
– Да как же?! Неужто ты сам, дяденька князь, не ведаешь, что оное грех?! Да и самому каково жить опосля?!
Устами младенца… В общем-то я сам сказал себе то же самое, разве что иными словами. Ну что ж, тогда переиначим вопрос.
– А если не предать, а только отступить в сторону, дав погибнуть? – уточнил я.
Павлина пожала плечами:
– Дак ведь все одно. Вот у нас в сельце дьячок Евангелие часто читал, а я слухала. Тамо про дядьку-воеводу как-то сказывали. К нему тож одного привели на суд. Воевода и так, и эдак, мол, невиновен он, а народ все одно – распни его. Ну он осерчал, плюнул и говорит им: будь по-вашему, а я пошел руки мыть, чтоб евоной крови на мне не было. Токмо тот распятый Христом оказался. А дьячок сказывал, что как воевода ни старался, сколь руки ни намывал, а господь его все одно не простил.
– Ты это к чему? – недовольно спросил я.
– Дак ведь он тоже вроде как не предавал, – пояснила Павлина еле слышно. – Ан господу все одно – не понравилось.
– А если бы этот человек был не Христос?
Павлина передернула худенькими плечами:
– Все одно – кровь есть кровь. Опосля не отмыться. Иное дело – тать, а иное… – И, не договорив, печально уставилась на меня – правильно ли сказала, угодила ли.
– Вот и мне кажется, что кровь есть кровь, – кивнул я ей и поинтересовался: – А ты чего узнать-то прискакала?
– Дак ведь невмоготу в ожидании томиться, – выпалила девчонка. – Уж лучше сразу услыхать, чем так вот…
– Пока что ничего не решил, – честно ответил я. – Но уж, во всяком случае, до весны ты тут точно поживешь – куда тебе в такой одежде на мороз? А потом поглядим.
И вновь задумался. Слова Павлины меня удовлетворили не полностью, но зато побудили к действию. Теперь я точно знал, что мне делать дальше и у кого получить окончательный ответ…
Я легко поднялся со своего стула и бодро гаркнул:
– Дубец!
Стременной появился молниеносно.
– Повелеваю седлать коней. Раненых оставляем. Из пленных с собой берем только здоровых.
– А-а… ентот, как его… Каравай? С им как? – напомнил Дубец.
– Его… отправляй самым первым, – распорядился я и зло усмехнулся – пусть завтра все получится точно так же, как пару часов назад, а сегодня дадим охотникам, сидящим в Москве, еще немного помечтать…
Каравай через пять минут ускакал докладывать хозяевам о том, что все в порядке, а гвардейцы принялись седлать коней, собираясь в путь.
«Если в темноте в город не пропустят – значит, не судьба», – решил я, подъезжая к Яузским воротам.