Витязь с двумя мечами — страница 2 из 26

Подул ветерок, и тётушка Оршик поспешила в кладовую за бобами. Она пересыпала их из корзины в корзину, а ветер тем временем подхватил зерно и усыпал землю да ноги Буйко. Буйко и не заметил: он рассказывал о местах, в которых родился и откуда ему пришлось бежать, спасаясь от свирепых владетельных князей. Ну и деспоты, ну и тираны! Не было житья там бедному парню, коли не хотелось служить ему в их разбойничьем войске.

— Ладно, ладно, замолчи наконец, король лежебок.

— Король лежебок? — подхватил Буйко. — Нет, нет, это не я. А вот лежебока короля — это я. Известно ли тебе, тётушка Оршик, как благородно ремесло лежебоки? Делать ничего не надо, знай себе спи, а тебя, лежебоку, отборными яствами потчуют да в самом роскошном зале королевского дворца укладывают.

— Только тебя в королевском дворце и не хватает… Эх ты, куль с мукой! — И тётушка Оршик беззлобно огрела увальня по спине. — Гляди-кось, весь дымишь от муки. Ну, ступай, Буйко, да за работу скорёхонько принимайся. Сейчас тут будут с зерном от хозяина замка.

Поплёлся Буйко на мельницу с надутым лицом.

— Только одно и слышишь: «Ступай, Буйко… Поворачивайся, Буйко». Вот возьму рассержусь — и поминайте как звали: вернусь в свои родимые края. Слыхал я от людей, будто король Матьяш[1] сокрушил наших буйных господ!

Грозиться-то парень грозился, а толку что? Ведь ни за какие сокровища в мире не согласился бы Буйко покинуть старую мельницу, а главное, молодого мельника — Пала Кинижи.

Ну вот, едва убрался со двора Буйко, как за спиной у тётушки Оршик кто-то страшным голосом зарычал: «Урр-урр!»

Повернулась она, не помня себя от страха. А там Пал стоит, и на плече у него медведь горой вздымается. Выронила старушка из рук лукошко, вскрикнула, сердечная, не своим голосом и схватилась рукой за сердце.

— А-ай, напугал! Как напугал свою старую кормилицу!

А Пал захохотал, да так громко, что далеко в лесу, словно гром, прокатилось эхо. Вот каким был он весёлым и сильным и какое доброе сердце билось у него в груди! Сбросил Пал медведя на землю и наклонился к старухе.

— Не сердись, тётушка Оршик! В следующий раз я принесу тебе певчую птичку либо лукошко спелой ежевики.

Услыхав, как смеётся Пал, приплёлся с мельницы Буйко, увидел медвежью тушу и всплеснул руками.

— Ух ты, ух! Вот это медведище! Откуда ты его приволок, хозяин мой Палко? Да это же сам Йонаш — гроза пастухов… Как ты его осилил? — Буйко подошёл ближе и, хоть рука его малость дрожала, погладил по шерсти мохнатого зверя.

А Пал за спиной у Буйко возьми да шевельни носком сапога тушу, а потом ка-ак заворчит. Буйко вскрикнул, прыгнул и одним махом взлетел на куриный насест… Но сразу же, устыдившись собственной трусости, медленно, с опаской спустился вниз.

— Скажи правду, косолапый, ведь ты мёртвый? Ведь ты пошутил, верно? Сам посуди, на что это похоже: быть живым и пугать бедного Буйко?!

Когда же он убедился, что медведь и в самом деле мёртв, стал клянчить у Пала:

— Отдай мне, хозяин мой Палко, медведя. Обещай, что отдашь. Ты погляди, какой у него язык красный.

— Зачем тебе медведь, Буйко?

— А я себе из шкуры подстилку сделаю. Вот уж мягко спать будет.

— Так и быть, медведь твой! — согласился Пал. — Бери и успокойся.

Ухватил Буйко зверя, а с места сдвинуть не может. Пришлось за дело взяться Палу; поднял он медведя и понёс в сарай — пусть до вечера полежит, а потом они его освежуют. Буйко держал медведя за хвост, а был он малый с придурью и оттого в своём глупом веселье сложил с ходу песню и тут же её пропел:

Если дохлый был медведь,

Буйко сможет одолеть

Дохлого медведя!

На свою постель без шуму

Буйко приспособит шубу

Этого медведя!

Ты, медведь косолапый,

Не сердись на меня![2]

Подняли парни тушу и на двух крепких верёвках втащили под потолок. Потом Буйко пошёл на мельницу смазать вал к началу работы. А Пал ненадолго вернулся к тётушке Оршик. Старушка держала на коленях корзину, перебирала бобы и тихонько всхлипывала.

— О чём закручинилась, тётушка Оршик? Может, разобиделась на меня за медведя?

— Знаю, не обидишь ты меня, голубчик. Вспомнилось мне, что сегодня ровнёхонько двадцать лет, как напали на нас окаянные турки.

— Расскажи, тётушка Оршик, как это было! — попросил Пал.

— Эх, Пал, большое дитя, сколько раз ты об этом слышал!..

— Теперь в последний… Была, значит, ночь…

— Ну, слушай, — вздохнула старуха. — Была ночь, глухая да тёмная, хоть на куски ножом её режь. Доброго отца твоего не было дома. Ушёл он за горы траву искать — сильно ты тогда расхворался. Все мы — твоя матушка, сестрица да я — сидели у твоего изголовья. Светильник наш давно погас, а мы все сидим во тьме, не спим. Вдруг видим: за окнами багровое зарево. Выбежали во двор — вся деревня огнём полыхает. Плач стоит над деревней, крики, стоны, слышится дробный стук копыт. Конский топот всё ближе, ближе. И вон оттуда, где дорога спотыкается о пригорок, вылетают турецкие спаги[3] с факелами в руках… Мы со всех ног бросились в дом.

— Будь я тогда постарше, тётушка Оршик, всех бы злодеев язычников своими руками уложил.

— Мал ты был ещё, голубчик. Так мал, что на ладони моей умещался… Будто снежная лавина с горы, неслись на нас окаянные турки. А дверь мы в переполохе забыли запереть, и ворвались они, нехристи, в дом. Сразу накинулись на мать и сестрицу. А я хвать тебя на руки да шмыгнула в окно. И в лес! Ноги мои в ту пору бегали куда быстрей, чем сейчас. Ума не приложу, откуда взялись у меня и сила, и ловкость, чтоб залезть с тобой на высоченный дуб. Знаешь ведь дуб, что стоит на том месте, где сливаются два горных ручья. На этом-то дубе просидели мы с тобой до самого утра. Боязно было спуститься с него: дитя на руках, а кругом зверьё дикое шныряет да воет. Вот и сидела на дубе, ждала, пока рассветёт. Потом — чу! — кричит твой отец, и вышли мы с тобою из леса. Труп твоей матери лежал на дороге. А сестрицу, что была собой так хороша, как ты силён, никогда мы больше не видели.

Помолчав, тётушка Оршик заговорила опять:

— Коли судьба тебе стать солдатом, сынок, и идти против турок, не забудь того, что я тебе рассказала!

Не заметили оба, как вышел на крыльцо старый Кинижи и стал с середины слушать рассказ. Когда тётушка Оршик кончила, мельник, гулко стуча сапогами, спустился с крыльца.

— Цыц, старая подстрекательница! И ты туда же — разжигать у парня воинственный дух? И так у него одна война на уме. Я сохранил для него в исправности мельницу. Я найду ему такую девицу, что будет зари алой краше. Сама знаешь, что в доме нужна молодуха. А ему ни мельница, ни невеста не надобны, только конь да меч в голове…

Старый мельник был строг, никто из домочадцев не смел ему перечить, но сейчас Пал отважился возразить отцу:

— Добрый отец мой, в былые годы ты тоже служил в солдатах. И турок рубил без пощады, когда сражался бок о бок с великим Яношем Хуняди.[4]

— Иные времена были, сынок, — отозвался старик, крутя длинный ус. — Отняли у меня турки жену и дочь, и до тех пор не знал я покоя, пока не отомстил злодеям стократно.

— А где же мне взять покой, отец, когда в каждой убитой женщине чудится мне моя мать, в каждой похищенной девушке — сестра. И жизнь и смерть у меня одна. Не будет мне покоя, отец, покуда не скрещу я свой меч с турецкой саблей.

При этих словах опять хлынули слёзы из глаз доброй старушки.

— Отрадно мне слушать тебя, голубчик, — рыдая, про говорила она.

Да и старый мельник расчувствовался. Заблестели от влаги глаза бывалого воина. Но старик тут же устыдился непрошеных слёз.

— Ну ладно, ладно, слезами никого не накормишь. Сейчас сюда пожалует пугало воронье, бравый вояка Тит с барским зерном, а до него бедняцкий хлеб смолоть надо. Водоем наполнился ещё ночью. Ну-ка, Пал, ну-ка, Буйко, живо за работу!

Распорядившись, мельник пошёл к плотине. В крохотном озерце, куда собирали для мельницы воду, уже заблистали первые лучи солнца, и с его зеркальной поверхности вспорхнули жучки, сверкая крылышками.

— Эй, Буйко, кончил ли смазку? — крикнул старик.

— Всё готово, хозяин! — отозвался Буйко. — Можно начинать.

Мельник поднял щит, и вода стремительным потоком хлынула в позеленевший от мха жёлоб и ослепительной широкой дугой полилась на лопасти мельничного колеса. А колесо, словно огромный ленивый зверь, внезапно пробуждённый от сладкого сна, недовольно заворчало и медленно, нехотя зашевелилось. Потом стало двигаться быстрее, будто освежённое утренним купанием. А когда старый мельник покидал плотину, колесо уже бодро и весело вертелось.

И вот ожила, заработала мельница. Гудело, звенело, ходуном ходило всё, что было внутри строения. Мощные каменные жернова дробили, размалывали рожь; тонко смолотая мука сыпалась в мешки: пусть бедные крестьянки испекут из неё хлеб, а бедные крестьяне положат его в котомки, когда пойдут работать в лес или в поле… Да, важное это ремесло — ремесло мельника. Может быть, самое важное на свете, потому что даёт хлеб всякому труженику. Старый Кинижи знал это и гордился. Вот он меж двумя засыпками присел на крыльце отдохнуть, а позади него весело стучит его мельница. Нет, нет, ни за что на свете не поменялся бы он даже с самим королём. Одно печалит сурового старика: не лежит душа Палко к его почтенному ремеслу. А что поделаешь, когда парню милы только конь да оружие. Да сказки о подвигах Яноша Хуняди.

Не успел старый мельник смолоть бедняцкое зерно, как на дороге показался длинный обоз. Обоз этот тоже был крестьянский, да только не по доброй воле везли крестьяне сейчас зерно. Рядом с подводами вышагивал бравый вояка, которого Титом звали, — он и мечом грозит, и хлыстом машет, крестьян подгоняя. А крестьяне и в ус не дуют: не глядят на него, не отвечают, знай погоняют своих коров.