В памяти вновь возникло лицо младшей жены Мухаммед-Буляка, милой Гулям-ханум, круглое как луна, с большими карими глазами и розовым ртом, напоминавшим распустившийся бутон. Жаль, что Буляк убит так неожиданно: теперь острота обладания его женой не будет такой сладостной: обнимая любимую жену царствующего чингизида, Мамай не только упивался своим величием, но и вымещал этим свою злость на потомках Чингисхана. Пусть не его поднимали на белой кошме, пусть он вынужден был во избежание смуты изъять из обращения свою монету, но чернь насыпает в честь его, великого полководца, шлемами земляной холм, и это он, Мамай, распоряжается жизнью десятков тысяч людей, тогда как хан не может распорядиться даже своими женами…
В степи горели костры, их было очень много, горизонт светился, будто только что зашло солнце. Над кострами воины повесили казаны и варили в них мясо. Женщины, находящиеся в обозе, готовили себе еду отдельно. Пленники, которых везли на продажу в Крым, ждали, когда кто-нибудь из насытившихся бросит им оставшийся кусок.
В ходу у ордынцев была поговорка: нож рукоятку свою не режет. Поэтому умные своих рабов не истязали и подкармливали в пути, чтобы получить за них хорошие деньги в Кафе. Но за малейшее ослушание раба в назидание другим тут же убивали на месте.
Мамай ел баранину, когда до его слуха донесся ритмичный бой барабанов и заунывное пение. Потом пение перешло в протяжный вой и невнятное бормотание, будто стая шакалов рвала на части трупы убитых. Этот вой и пение в степи, озаренной множеством огней, отбрасывающих на землю причудливые тени, действовали жутко, холодя в жилах кровь. Мамай передернул плечами и пошел взглянуть, что там такое.
За ним последовал Дарнаба. Около костра они увидели высокий дощатый помост, на котором лежала с перерезанным горлом лошадь: кровь её текла через щели на голову сидящего под помостом человека.
На человеке был широкий кожаный пояс, на котором спереди и сзади висели два круглых щита, предохраняющих грудь и спину от стрел, копья или меча. У ног лежали шлем, копье, лук, стрелы, меч, амулет из кабаньих клыков и кремень.
Вокруг помоста танцевали и пели воины. В такт им обнаженный до пояса человек, хотя было очень холодно, бил в большой барабан. Воины не были похожи на ордынцев: с длинными волосами, выбивавшимися из-под шлемов, узкоглазые, безбородые. Красивые, гибкие и сильные. Мамай узнал кабардинцев, которых он пригнал с Кавказа и заставил служить в своем войске.
При появлении Мамая воины прекратили танец и застыли в почтении. Лишь сидящий под помостом человек не встал, как полагалось при появлении темника, даже позы не изменил. Кто-то из телохранителей зажег факел и близко поднес к лицу сидящего. Мамай увидел, что глаза его были закрыты, а по лицу текла, капая на грудь и плечи, лошадиная кровь.
- Хоронят своего начальника, повелитель, - пояснил Мамаю Дарнаба, знакомый с обрядом погребения кабардинцев.
Мамай посмотрел на помост, увидел зарезанную лошадь, глаза его расширились.
- Пленных надо резать! Рабов! Пусть их кровь течет на головы умерших воинов!.. - И уже тише добавил: - Лошадей надо жалеть… Они - опора моего войска! Так и передайте всем. Слышите!
С замиранием сердца воины смотрели на повелителя: что будет дальше?.. Разрешит ли он продолжить обряд погребения или прикажет тургаудам разогнать кабардинцев… Мамай колебался: решил, что будет лучше, если он покажет себя уважающим чужие обычаи. Даже Бату-хан иногда не упускал момента сделать так, чтобы потом говорили о нем как о «справедливом и разумном». Врываясь со своим войском в города, сжигая их и убивая жителей, он не грабил монастыри и церкви, не трогал монахов и попов, заставляя их потом проповедовать среди побежденных безропотное подчинение его власти.
Мамай махнул рукой, разрешив до конца довести обряд погребения.
После танца и пения воины запеленали своего начальника - это был сотник, умерший от ран, - в длинную грубую холстину, выкопали недалеко от костра яму, опустили сотника на корточки и на колени ему положили шлем, лук, стрелы, меч, амулет, кресало и кремень. Сняли с помоста лошадь и, тоже опустив в яму, стали засыпать землей. Потом под жуткое завывание и бой барабанов зажгли помост, и пляска возобновилась с новой силой.
Когда рухнули столбы, взметывая снопы искр, Мамай повернулся и пошел к своей кибитке.
На ночь для повелителя был разбит шатер. Вокруг него стояли тургауды, положив ладони на рукояти кинжалов. Им предстояло бодрствовать до рассвета.
Рабыни раздели Мамая, сделали массаж и уложили в постель. В эту ночь он спал один, ему надо было хорошо отдохнуть, чтобы завтра быть бодрым, с ясной головой; рано утром он решил вершить суд.
Ночью Мамаю приснился ужасный сон: будто идет он совсем один по дороге в своем пестром туркменском халате, а мимо проносятся тысячи степных аргамаков, мчатся навстречу горизонту, который кроваво-красный то ли от огня, то ли от лучей предзакатного солнца. И увидел Мамай помост; кто-то огромный, волосатый, с красным от жары плоским лицом льет из ведра кровь: она пузырится, пенится и стекает на лежащего под помостом человека… без головы, которая валяется рядом с туловищем. Мамай вдруг узнает голову, это же его собственная, вон в правом ухе золотая серьга, жидкая бородка и черные длинные волосы. Кровь бежит по волосам, ручейками стекает за уши…
Мамай закричал от страха и проснулся. Все тело было в холодном поту, голова тяжелая. Но усилием воли он заставил себя подняться. В серебряном фряжском кувшине ему принесли воду. Мамай умылся, его одели и подали еду.
В шатер вошел Дарнаба, поклонился:
- Сто лет жизни моему повелителю! Прекрасное утро, ветер утих, в небе белые облака, и в степи не волнуется ковыль. В такое утро да свершатся добрые дела твои.
- Хорошо, Дарнаба, - обсасывая баранью кость, ответил Мамай. - Распорядись, чтоб воздвигли судное место.
Дарнаба приказал снять с арбы колесо. Обшитое досками, оно походило на большой мельничный жернов. Колесо накрыли толстыми иранскими коврами; поверх установили трон. Слуги доложили Мамаю: все готово. Тогда из шатра вышел сам повелитель. На нем были красные сафьяновые сапоги с загнутыми кверху носами, желтый, отделанный синей парчой халат, под которым виднелась белая, со множеством складок рубаха. На кожаном поясе с золотой застежкой в виде фигурки буйвола висели сабля в красных ножнах и тонкий аланский кинжал. На голову вместо шлема была надета зеленая чалма, конец которой спускался на левое плечо. Зеленая чалма - символ мусульманской веры, но Мамай также верил и в своих богов… Верил теперь тайно: в Орде знать официально исповедовала ислам.
При появлении Мамая воины заколотили мечами по щитам и закричали, надувая щеки:
- Да здравствует повелитель!
Мамай прошел по иранским коврам к своему месту, сел, взяв в руки раззолоченную, усыпанную алмазами короткую палку с острым серебряным наконечником. Подвели первого преступника: тучного, как и сам Мамай, ордынца. Через разорванный халат выглядывали грязные полосатые шаровары. Все лицо было в синяках.
Глядя на него, Мамай вспомнил свой сон - огромного, мохнатого человека, который лил из ведра кровь, и поморщился.
- В чем твоя вина? - спросил он. Ордынец бухнулся на колени и жалобно завыл.
- Он пытался украсть у меня деньги, - сказал стоящий рядом тысячник, за спиной которого висел лук и колчан со стрелами. - Ночью он пробрался в мой обоз, но слуги успели схватить его за руку.
- За какую руку тебя схватили? - спросил Мамай.
Ошеломленный грозным видом повелителя и его неожиданным вопросом, вор молча поднял левую руку.
- Твое счастье, что это была левая рука… Правой ты сможешь держать саблю и искупишь вину в честном бою. Отрубить ему кисть.
Вора отвели в сторону, и оттуда вскоре раздался душераздирающий вопль.
Затем к ногам Мамая бросили девушку с множеством маленьких косичек. Подвели и юношу, обнаженного до пояса: при каждом его движении по спине и груди перекатывались мускулы.
- Поднимите их! - приказал Мамай. - Кто такие и в чем их вина? - обратился он к мурзе Карахану. У мурзы масляно заблестели глаза.
- Эта женщина одна из жен десятника Абдукерима, - Карахан кивнул в сторону немолодого уже, с одутловатым лицом и заплывшими глазками монгола. - А юноша - воин из его десятка. Он доверял ему, как себе. Но негодяй обманул доверие начальника и оскорбил его честь, прелюбодействуя с молодой распутницей.
Мамаю было неприятно смотреть на одутловатое лицо десятника, чем-то напоминавшее лицо хана Мухаммед-Буляка. В юном создании, нежном и хрупком, он вдруг увидел свою Гулям-ханум. Как жаль, что юноша и молодая женщина должны умереть, и он, повелитель и «царь правосудный», не может ничем помочь. Прелюбодеяние жестоко каралось еще со времен Чингисхана.
«А если наперекор всему решиться помочь?!» Что значит для него, великого, это ничтожное: на что-то решиться… Он почувствовал, что колеблется. Взор Мамая упал на мурзу Карахана, и он увидел в щелочках его глаз злорадные огоньки: вот один из тех приближенных великого хана Туляка, кому известна тайная связь Мамая с Гулям-ханум и кто вызывает сейчас в его сердце смятение. Но Буляк мертв. И значит - да здравствует «царь правосудный»!
Мамай снова взглянул на юношу и девушку: стоит ему сейчас, даже не говоря ни слова, тыльной стороной ладони сделать жест от себя, как стражники набросятся на них, скрутят им руки и предадут страшной казни. Провинившихся поочередно привязывали за ноги к стременам двух лошадей, всадники вначале скакали рядом, потом резко бросали коней в стороны и раздирали человека на две половины.
«Они будут жить!» - решил Мамай и обратился к молодой женщине:
- Когда ты шла от своего законного мужа к этому юноше, ты знала, какое наказание может ожидать тебя?
- Да, - тихо ответила женщина, опустив глаза. - Я люблю его.
Толпе понравился ответ жены десятника, и она радостно загудела.
- Абдукерим, - обратился Мамай к десятнику, - если ты хочешь, то можешь простить её.