Вивьен Ли. Жизнь, рассказанная ею самой — страница 3 из 41

мнить свою жизнь с тех самых пор, когда у вас впервые случился приступ, и понять, после чего это происходит.


После ее ухода я долго стояла перед зеркалом, изучая не столько свое отражение, сколько выражение глаз. Вымытые волосы больше не торчали в разные стороны безобразными космами, но синяки под глазами никуда не исчезли, морщины тоже. Брови заросли, а уж о руках и говорить нечего, недели две без маникюра, остатки лака, обломанные ногти… Ужас!

И все-таки у меня был выбор. Вернуться на свою кровать, лечь и лежать, бездумно уставившись в потолок или стену, постепенно отвыкая от самой способности думать, или попытаться бороться за себя. Только как и зачем? Я заперта в палате и при малейшей попытке бунта буду связана, напичкана наркотиками или, хуже того, подвергнута электрошоку. Ко мне никого не пускают, дорогой муж явно удрал куда-то, чтобы не брать ответственность на себя, остальные либо сбежали тоже, либо просто ничего не знают.

А в глазах страх… животный, безумный… и это самое ужасное.


На следующий день Марион помогла мне перебраться в отдельную палату больницы Юниверсити-колледжа. Меня никто не имел права держать у доктора Фрейденберга, не объявив сумасшедшей официально, но никаких показаний для такого диагноза не было.

Ларри, кажется, я впервые за столько лет радовалась тому, что тебя нет рядом! Ужасно? Но я прекрасно понимаю, что ты дал бы согласие за меня, у меня в ушах до сих пор стоит твой ледяной голос, командующий медсестре: «Еще укол!» Никогда не забуду… «Еще укол!», когда ты прекрасно знал, что доза снотворного и без того сильно превышена и следующая может стать смертельной. Тебе было проще убить меня, чем лечить, Ларри?

Сэр Лоуренс Оливье, я еще предъявлю вам моральный счет за вред, нанесенный здоровью, но это позже. Сейчас мне категорически запрещено разговаривать с тобой иначе как ласково. Кем запрещено? Доктором Марион и мной самой.


В палате нормальные условия и телефон у кровати. Первыми последовали вызовы секретарши, косметолога и маникюрши. Прежде чем показаться кому-то, нужно привести себя в порядок.

Все всё понимают и старательно делают вид, что ничегошеньки не произошло. Кажется, будто я только вчера вернулась с Цейлона, где воевала со слонами, разрушавшими имение героев фильма, а потому у меня столь всклокоченный и потрепанный вид. И никаких напоминаний о моих приступах на Цейлоне и в Голливуде, о безобразной расправе, устроенной надо мной по дороге в Лондон, о днях, проведенных в клинике доктора Фрейденберга. Но главное, ни слова о тебе, словно рядом и не должен находиться мой супруг Лоуренс Оливье, словно это не он приказал накачать меня наркотиками до умопомрачения, чтобы, как бревно, доставить из Голливуда в Лондон, не он определил в эту клинику и дал согласие на обкладывание льдом, зная о туберкулезе.

Я их понимаю, мало кто рискнет выступить против Лоуренса Оливье в защиту его сумасшедшей (теперь-то в этом уверены все!) жены. Были приступы? Были. Врачи вынуждены применять силу? Да. Кто же теперь не пожалеет Ларри?

Самое хрупкое у человека – это твердая уверенность в себе. Как бы мне удержаться и не рассыпать ее мелкими осколками вокруг самой себя? Тогда исчезнет стержень, опираясь на который я намерена выбраться из кошмарной ситуации. Вокруг столько воодушевленных лиц, но глаза по-прежнему прячут все.

Как пройти по тоненькой жердочке, нет, даже ниточке, натянутой над пропастью непонимания, недоверия и неверия в мое нормальное психическое состояние? Как доказать, что я вполне способна не только выбраться из больницы, не только жить, но и не впадать больше в состояние этого самого выгорания? Никогда больше ко мне не будут относиться по-прежнему, клеймо психически больной не исчезнет, и всю оставшуюся жизнь мне предстоит доказывать, что это случайность, что я могу держать себя в руках, что не только не опасна для окружающих, но и способна быть прежней, играть на сцене и в кино.

Почти невозможная задача, особенно сейчас, пока я в клинике и после страшного приступа. А ведь достаточно было просто отвезти меня с Цейлона сразу в Лондон и несколько дней позволить отлежаться дома в «Нотли». А еще лучше не отправлять в жуткие условия съемок в самый разгар жаркого и влажного сезона туда, где и здоровому-то тяжело. Но Ларри предпочел деньги, а еще явно был рад, что не поехал сам и избавился от меня на некоторое время. Сначала все шло по его плану, а потом вдруг слишком перекосилось. В результате я в Англии в больнице с репутацией свихнувшейся, а мой дорогой супруг отдыхает где-то в Италии.

Ничего, по крайней мере, ясна если не вся ситуация, то моя задача. Во всем можно найти свои плюсы, после шага в пропасть хотя бы направление движения становится определенным. Так вот моя задача – это самое направление изменить! Невозможно? Но другого-то не дано, внизу пропасть… терять нечего, а попробовать стоит, вдруг летать умеют не одни птицы?

Господи, в какую философию потянуло! Только бы не прочел кто-то из медперсонала – безо всякого Ларри вернут к Фрейденбергу в палату к философам. Удивительно, когда у человека есть все и даже больше, он просто живет, а когда остается узенькая полоска света в окошке, вдруг начинает философствовать. Неужели, чтобы понять собственную жизнь, нужно оказаться в больнице с зарешеченными окнами и медперсоналом, обученным скручивать в узел самых сильных и буйных пациентов?

Если так, то, Ларри, тебе не помешало бы хоть недолго пообщаться с доктором Фрейденбергом и его персоналом. В твоей жизни и психике перекосов не меньше, чем в моей, просто ты умеешь выдавать их за гениальность и сам справляться со своими комплексами. Тебе эмоциональное выгорание не грозит, нечему выгорать, ты выплескиваешь эмоции либо на окружающих, либо в ролях, либо на меня. А еще умеешь подчинять своей воле, я почувствовала это с первой минуты встречи и подчинилась с восторгом. Пожинаю плоды…

Но, ей-богу, я ни о чем не жалею! Даже о том, что только что с твоей помощью побывала в психушке. Это тоже опыт, а любой опыт полезен, по крайней мере, я попытаюсь разобраться в себе, а если смогу, то и в тебе. Зная, что собой представляешь и на что можно рассчитывать, легче двигаться дальше.

Нет, меня не зря затолкали в клинику к доктору Фрейденбергу, там мне самое место, но этого я никому не скажу. Нормальные люди просто живут, а не пытаются подвести основу под свои расстройства рассудка и не разрабатывают теорий выхода из синдрома эмоционального выгорания (они в него просто не попадают).

А я вообще-то тем занимаюсь? Нужно посоветоваться с Марион.


Марион сказала, что первым условием моего «освобождения» должен стать анализ того, когда начинаются приступы и, самое главное, – в результате чего. Нужно вспомнить предшествующие не просто дни и события, а ощущения и… обиды. Только вспоминать осторожно, чтобы снова не свалиться в приступ. Она научила «останавливать» мозг, когда улавливаются первые признаки приближающегося приступа. Пока получается, я уже несколько раз справлялась.

Но главное – анализ причин.

Для этого я пишу письма, которые никогда не будут отправлены и прочитаны кем-либо, кроме меня самой.

Марион попросила подробно вспомнить детство, свои детские и юношеские обиды и трудности и… рассказать об этом тебе, Ларри. Почему тебе? Но я послушная пациентка (если мне не колоть принудительно наркотик – не сопротивляюсь), а потому выполняю ее просьбу.

Итак, Ларри, читай то, что, возможно, тебе и без того известно. Нет, не так, Марион сказала, что я должна словно рассказывать тебе все, мысленно формулируя и твои возражения тоже. Словно сравнивать себя и тебя. Странный способ лечения, но я попытаюсь.


Я родилась в Индии во вполне состоятельной и тогда еще дружной семье.

Ларри, зная твою обидчивость, сразу оговариваю: я ни в малейшей степени не стремлюсь подчеркнуть разницу между своей и твоей семьей, своим и твоим детством и юностью. Я помню, насколько тяжелыми были они у тебя, преклоняюсь перед тем, что тебе удалось, имея столь трудные условия для старта. Много раз тебе об этом говорила и могу повторить еще не единожды.

Ты безумно самолюбив, а потому все, что касается хотя бы малейшей ущербности в чем-то по отношению к тебе самому, произносить вслух опасно, можно вызвать бурю негативных эмоций. Зря, потому что твои успехи выглядят куда более ценными на фоне трудностей, которые ты испытал в жизни, а достижения более яркими, если вспоминать об усилиях, на них затраченных. Поверь, победа, дающаяся очень легко, ценится меньше, чем та, что завоевана, по праву заслужена трудом. Что легко дается – легко теряется, а то, что ты не получил, а заслужил, остается с тобой.

Вернемся к моему детству.

Индию я помню плохо, но не потому, что память слаба, просто детство до шести лет проходило в весьма ограниченном пространстве, собственно, саму Индию я не видела, никому не пришло бы в голову отпускать ребенка куда-то за пределы дома, своего или чужого – неважно. Свой большой дом в Калькутте, соседский еще больше, клуб – такое могло быть где угодно, не только в Индии.

Мама вовсе не стремилась познакомить меня с местными обычаями или языком. Зачем? В Англию, и только в Англию! Мне даже обожаемую аму (кормилицу) из местных быстро заменили гувернанткой-англичанкой. Мама умела настоять на своем, она вообще очень волевая и практичная. Миссис Гертруда Хартли и в Англии нашла свое место, ее «Салон красоты» процветает, многие косметологи хотели бы поучиться у моей мамы.

А вот для отца Калькутта была предпочтительней, подозреваю, что он был бы не против остаться там, отправив некогда любимую супругу в Лондон одну. Но куда Эрнесту Хартли до Гертруды Хартли! Мама хитрей, для начала она отправила в Англию меня.

– Что делать девочке-англичанке в Калькутте?! Не за горами то время, когда ей придется выходить замуж. За кого?!

Отец мог бы возразить на сей риторический вопрос, что мама нашла себе супруга даже в Калькутте, но он молчал. Вернее, возражал только по поводу моего возраста. Однако возраст – вещь изменчивая, тот, кто еще вчера был слишком мал или молод, как-то очень быстро становится достаточно взрослым и даже слишком зрелым. Удивительно, но с годами эта тенденция существенно ускоряется, ты не находишь? В детстве время тянется, в молодости спешит, а потом начинает нестись вскачь. И это несправедливо, потому что оно начинает торопиться именно тогда, когда ты уже что-то понимаешь, чему-то научен, чего-то стоишь.