— Мы купили ей в систиме нищих хорошее место на паперти Святых Апостолов, так подают ой-ой-ой. Но систима увеличила арендную плату вдвое, под предлогом всеобщего кризиса. Теперь мы голодаем, голодаем, матушка!
— А ты сам не служишь, вероятно? — спросила Манефа. — Потому что ты прирожденный римлянин?
— Истинно, истинно, — восхитился Телхин. — Какая проницательность! В моей родословной, которую я выправил еще при помощи твоего покойного супруга, упокой его Христе Боже, со праведниками твоими иде же несть ни воздыхания, ни печали, но жизнь бесконечная…
И он сам и его дети усиленно крестились, кроме малютки Пипирика на коленях у цыганки Фемисто.
— В родословной этой, — продолжал Телхин, — указывается, что мы происходим от самого кесаря Тита Аврелия…
— Кончай врать-то, — не выдержал Иконом, которого уже трясло от болтовни Телхина. — Либо Тит, либо Марк Аврелий…
— Иконом, Иконом, — мягко остановила его вдова. Беседа с неисправными должниками есть акция милосердия, ее нельзя миновать ради спасения души.
— Так за наше происхождение от римлян мы получаем то деньгами небольшую толику, то продовольственные заказы, а то билеты бесплатные в цирк.
Телхин приободрился явным сочувствием Манефы и продолжал представлять свою паству.
— Это Тати, он христовым именем живет в монастыре Святого Пинны. А это Торник, младшенький, если не считать племянников и внуков. Его соседский козел боднул во младенчестве… — Телхин вновь обратился к шелковому платку, захныкали дети. — Он теперь и заикается, бедный.
Телхин оглядел свое малолетнее воинство, попыхтел и уж не зная что сказать, добавил:
— Еще не всех привел к ножкам благодетельницы нашей… Франго в очереди за бесплатными обедами, а Григорий — в цирк, говорят, там танцовщица выступает, зовут Блистающая Звезда… Ой-ой! — спохватился он. — И как же я забыл доложить? Меня же в числе неимущих, двенадцати самых первых нищих, чуть было к царю на обед не пригласили на Рождество Богородицы… Только дворцовые интриги помешали!
— Ты бы репертуар переменил, — опять вмешался Иконом, у которого разболелась голова. — В прошлом году ты докладывал слово в слово!
— Вот, вот! — оживился Телхин, даже пальцем указал на Иконома. — Истинно говорит сей раб. Служба нищенствующих более не приносит дохода. Все равно стали нищи. Изобрел я вот что: хочу освоить службу новостей. Соберу мальчишек разных, которые бегают по стогнам и новости рассказывают по лепте за информацию — сущая мелочь. Откуда какой корабль прибыл, да сколько за денарий дают менялы… Если бы это в систиму преобразовать, по образу систимы нищих, например.
— Знаешь, — сказала Манефа, видя, что водяные часы-клепсидра опорожнились и пора их переворачивать, что означает полдень, — знаешь, Телхин? Скостить тебе я ничего не могу, сама скоро на паперть выйду… Ишь какая у тебя команда — неужели заработка не найдете? Но ты, Иконом, не упрямься, не упрямься, уплату долга отсрочь им на будущий год.
Семейство Телхинов, как многоглавый змей, поползло к выходу через триклиний, где уже был сервирован господский завтрак.
— Торник! — вознегодовал бывший клеветник, ударяя своего любимца по рукам. — Ты зачем господскую грушу стянул с тарелки? А ну-ка, отдай ее тотчас маленькому Пипирику!
Манефа села на углу приготовленного стола, опустила голову на руки. Все шло кругом: не ночующая дома племянница, пропавший невесть где Ласкарь, долги, пьяные прислужницы, клеветник, груша, болезнь осла, черт побери…
Спохватившись, матрона перекрестилась и мысленно прочитала молитву — не любила она нечистого поминать. И обнаружила, что перед ней стоит розовый, благоухающий ароматами и вообще всяким довольством комнатный евнух племянницы.
— Она что, дома не ночует? — задала Манефа прямой вопрос.
Гном Фиалка принялся губастым лицом изображать мировую скорбь, а руками разводить — что, мол, поделаешь?
Это взорвало бедную Манефу свыше всякого предела.
Схватила оставленные Икономом восковые таблички и стилет у них на золотой цепочке, где аристократический домоправитель вел свои хозяйственные записи.
— Пиши, ублюдок безъязычный, где она проводит ночь?
Евнух, трагически скосив глаза, стал было легонечко отталкивать предлагаемые хозяйкой таблички и тем только усугубил положение. Манефа вскочила и, поискав глазами по столу, обнаружила блюдо с креветками, в которых была воткнута золотая двурогая вилка. Вдова эту вилку вонзила ему в упругую мякоть руки выше локтя.
Гном заверещал, как раздавленная кошка. Домочадцы, попрятавшись за колонны, вазы и знамена, молча крестились. Один Иконом бесстрашно выступил прямо под карающую десницу хозяйки и объявил со вздохом:
— Всещедрейшая, не знаю как и докладывать. Осел твой все-таки умер. Какие будут распоряжения?
Манефа в ярости отбросила вилку, полетевшую со звоном, и оттолкнула прочь евнуха.
— Душа моя, душа моя! — сказал, подходя к ней, Ласкарь. Жив, здоров, слава Богу, только вроде бы несколько помят. — Милуй людей своих, как чаешь, чтобы Господь твой миловал тебя.
Манефа, взяв его за руку, повела с собой в домовую часовню. Там, в озаренной множеством свечей палате (предметом гордости матроны было то, что ежедневно она тратила пять унций самого свежего фракийского свечного воска!), домашний диакон поспешил снять нагар, где это было необходимо, и деликатно выйти.
Вдова поставила Ласкаря рядом на колени, и они тихо помолились, каждый себе. Манефа сбоку видела его поникшие острые усики и жалкую бородку и вспоминала, как в детстве они с ним играли в салки.
— Нашел свою деву?
— Нашел и не нашел.
— Как же это?
— Я случайно встретил ее во дворце.
— Ну и вел бы ее сюда.
— Она не свободна, она порабощена.
— Скажи кем, будем бороться, будем искать…
— Матушка! — жалобно сказал Ласкарь, простирая руки к святым иконам. — Я уже пережил это. Только когда падет ваша нечестивая империя, которой вы служите, как Маммоне, только тогда восторжествует справедливость!
Они замолчали, погруженные в глубокие думы или молитвы. За фасадной стеной слышалось на далеком рынке, как истошно кричит какой-то осел, вероятно, в знак скорби по своему соплеменнику.
В Манефе же все-таки победило исконно женское любопытство, поэтому она начала разговор снова.
— Что же ты так спокоен, так умиротворен? Где же она, о которой ты тут так кричал? Что будет с ней?
— Не удивляйся, я встретил случайно того пророка или не пророка, словом, того, который исцелил царя…
— Мануила?
— Да, да, Мануила, в тот день, когда я приехал к тебе. В большой порфировой зале, помнишь?
— Помню, ну и что же?
— Какая-то странная это была встреча. Люди, которые вели Фоти, это та девушка, понимаешь?
— Понимаю, понимаю.
— Люди эти оказались из челядинцев самого императора, его интимные слуги…
— Из гинекея, что ли?
— Да, да, из гарема, как говорят неверные. Я попробовал с ними поспорить, вот синяки и рубец на лбу и под виском, видишь? Там же и мальчишка крутился из нашей деревни, из Филарицы. Я его плохо помню, родители его были похищены сарацинами. Он как-то тоже заинтересован в освобождении моей Фоти…
— Послушай! Я совершенно перестаю что-либо понимать. Если это был тот пророк из Львиной ямы, что ему стоило воздеть руки и силой каких-нибудь заклинаний освободить девушку, как он воскресил царя? Если она действительно попала в царский гинекей, что ему стоит попросить самодержца и тот, без сомнения, подарит ее ему, ведь он же подарил царю жизнь!
— Ах, Манефа…
— Видишь, я сама уже начинаю переживать за твою девицу. А может быть, это не тот человек или он совсем не праведник?
— Нет, но исцелил же он боголюбивого?
— Тогда в чем же у вас вопрос?
— Видишь, — Ласкарь раскрыл коробочку, в которой обычно на Востоке носят притирания, лекарства или лакомства, и достал комочек жевательной смолы. Прищурился на огоньки иконостаса. — Во-первых, этот пророк не один, за ним явно могущественные люди. Во-вторых, как бы тебе сказать, чтобы ты меня правильно поняла с твоим реалистическим разумом… Как бы тебе сказать? Я всю ночь провел у него во дворце, в отведенной ему кувикуле. Не знаю, откуда он явился, кто он такой, но у него такой дар воодушевить человека!
— Во-первых, во-вторых, — проворчала Манефа. — Таковы вы, римляне, византийцы… Только бы вам действие оттянуть, отложить! От этого вас наши девки и не любят.
Но тут она спохватилась, что находится перед святыми образами, припала к подножию чудотворной Божией Матери Влахернской, собрав в себе все эмоции веры, на какие только была способна. А рядом с ней припадал теряющий веру Ласкарь.
В часовне были собраны иконы, обозначающие все этапы жизни Манефы и ее семьи. Вот ее детская иконка — Георгий Победоносец, когда она была девочкой, ее тревожило: а вдруг однажды Змий одолеет Святого Всадника и его Чудесного Коня? Она даже плакала по ночам, и много труда нянькам стоило успокоить ребенка.
Вот Христос Пантократор, вседержитель мира. Суровый, непреклонный лик, напоминающий, что в мире нашем не все добро, что и добро должно быть с кулаками. Совсем девчонку, плачущую, мятущуюся, больную от страха, ее выдали, почти что выбросили, за старика по сравнению с ней, Ангела, у которого уже перебывало пять десятков женщин, и каких женщин! А Пантократором ее благословили родители на брак.
Божия Матерь Утоли мои печали, сама нежность, само терпение и ласка, какие пальчики смуглые и мягкие, как обнимает она Младенца. Когда родился у нее первенец, Манефа, хотя это и великий грех, старалась подражать этому Образу — мягкостью, и нежностью, и терпением, и любовью безмерной.
Но самая чтимая здесь — Богородица Влахернская, которая, как рассказывают, найдена, обретена в этом городе лет двести тому назад. И явилась она простой бедной девочке в час испытаний, когда враги, разбив городскую стену у местечка Влахерны, готовы были ворваться кровожадным потоком, громя и убивая. Но Бог судил избавление, икона чудотворная воссияла, враг бежал, столица городов вновь была спасена.