Византийские легенды — страница 68 из 73

Даже мартирии, основанные будто бы на протоколах допросов — а что может поспорить с правдивостью такого рода документов? — в большинстве случаев тоже имеют дело не с реально существовавшими святыми и не с действительными фактами.[643] Личность мученика обычно вымышлена, действие происходит в легендарной обстановке, об императорах- гонителях сообщаются фантастические сведения, а преследования окрашиваются в гиперболически-сказочные тона, противоречащие показаниям исторических источников; шаблонами для обрисовки враждебных христианству императоров Диоклетиана, Деция, Валериана или представителей римской администрации служат образы библейских царей-нечестивцев, а материал для изображения мучений и пыток нередко заимствуется из греческой трагедии или романа. 

Самое повторяемость одних и тех же сюжетов и мотивов подтверждает, что за их спиной не стояло действительное событие, так как для оправдания многократного «переиздания» им недостает характерности. Если, как мы уже это видели на примере жития Пелагии, можно было думать, что рассказ о женщине, под видом евнуха ведущей жизнь анахорета или подвизающейся в мужском монастыре, отражает причудливый характер свойственного времени благочестия и вполне вероподобен в своей единичности, то массовость этой ситуации в житиях (достаточно назвать жития Анастасии Патрикии, Евфросинии Александрийской, Феодоры Александрийской, Евгении, Марии — Марина, Афанасии и Андроника, Аполлинарии — Дорофея, Матроны Пергской, Сусанны, Евфросинии Новой) должна была бы поколебать веру в житейское происхождение ситуации, не будь даже Узенером раскрыта мифологическая природа мотива женско-мужской травестии. 

Псевдореалистичны легенды о блудном сыне, вернувшемся в родительский дом и живущем там никем не узнанным (жития Алексия, Иоанна Кущника, Онисима), об обращении прекрасных грешниц (жития Таисии, Марии Египетской, «Раскаяние Пелагии», новелла о Марии-римлянке, входящая в житие Макария Римского, жития Феофана Антиохийского, Аврамия Затворника, Евдокии), о рассеянных судьбой и ищущих друг друга супругах или целых семьях (жития Ксенофонта и Марии, Андроника и Афанасии, мученичество Евстафия) и многие Другие. 

Видеть в этих повествованиях отражение типичных явлений жизни затруднительно, так как ситуации вроде рассмотренных выше едва ли могли быть типичными для какого бы то ни было времени. Зато ко всем перечисленным сюжетам можно подобрать источники: сюжет об обращении блудницы восходит к новозаветной мифологии, где он выступал в популярных рассказах о Марии Магдалине, самаритянке, у колодца беседовавшей с Христом, и прелюбодейке жене из Евангелия Иоанна, повесть о блудном сыне основывалась тоже на новозаветной традиции; происхождение других повествовательных схем было объяснено выше. 

Область, с нашей точки зрения, фантастических легенд — византийцы, впрочем, не делали разницы между вероподобным и сказочным, считая то и другое в одинаковой мере достоверным, — тоже обнаруживает свою зависимость от фольклорных или языческих источников. 

Черты древнегреческого фольклора вырисовываются в легендах о святых, которые исцелили льва и за это обрели в нем верного помощника. Вместо язычника Андрокла, спасенного от смерти благодарным львом, это святые Герасим, Савва Освященный, Анин и многие другие герои житий, которым служит благодарный лев.

В чуде Георгия, явленном им Феописту, можно узнать миф о Дионисе и Икарии. Подобно Дионису, в благодарность за оказанное гостеприимство подарившему Икарию виноградную лозу, Георгий награждает своего хозяина, воскресив весь скот, убитый им для приема святого. Еще ближе к чуду Георгия позднейшая легенда о странствиях Христа и апостола Петра: они останавливаются в доме бедняка и просят мяса. Чтобы удовлетворить их просьбу, хозяин принужден зарезать свою единственную овцу. После ужина Христос велит собрать овечьи кости и положить их в шкуру; наутро бедняк видит у себя большое стадо и впереди его ожившую овцу с записью на лбу: «Все принадлежит бедному и его сыну».[644] Легенда о божестве, в человеческом облике посетившем дом бедняка и воздавшем ему за гостеприимство, встречается в дохристианское и христианское время. 

При единообразии схемы варьируется лишь фигура гостя, воплощаемая то в образе языческого божества или героя, то доброй волшебницы, то святого и, наконец, самого Христа, и получаемый хозяином дар: это либо воскрешенный скот, либо золотые монеты по числу жиринок, плавающих в супе, — так Христос вознаграждает бедную вдову,[645] — либо виноградная лоза, либо еще что-нибудь. К сюжетам международного фольклора восходит легенда о борьбе Георгия со змеем, пожиравшим жителей города Ласии. 

Пример книжного языческого влияния дает житие Макария Римского. Первая часть, занятая повествованием о странствии трех монахов в поисках края света, где небо соединяется с землей, повторяет известный в Греции со времен Гомера и отраженный международным фольклором сюжет путешествия по чудесным странам. Автор этой монашеской Одиссеи использовал один из позднейших ее вариантов, христианизированный пересказ народной книги об Александре Македонском псевдо-Каллисфена,[646] в котором подлинная биография Александра отступила на задний план, и сюжет преимущественно касался его чудесных приключений в дальних землях. Христианско-монашескому образу мышления чужда и завязка, тоже восходящая к языческому источнику и мотивирующая предпринятое странствие стремлением постигнуть тайны вселенной. Недаром во второй назидательной части легенды, посвященной обретению Макария, автор показывает тщету и греховность подобного стремления. Развенчание любознательности как стимула странствия монахов лишний раз свидетельствует о чужеродном генезисе рассказа: его завязка и мотивация действия, усвоенные агиографом, были вызваны к жизни дохристианским сюжетом, где они не наталкивались на религиозно-моральное осуждение.

Мы принуждены были подробнее остановиться на источниках легенд, так как их установление обнаруживает не только небытовое происхождение ряда на первый взгляд взятых из жизни сюжетов, но не в меньшей степени особенности их как вида художественной прозы: с одной стороны, пристрастие агиографии к повторению идеальных ситуаций, сказавшееся в массовом тиражировании — по средневековым масштабам, разумеется, — некоторых сюжетов, с другой — зависимость ее от языческой литературы и фольклора. Агиография оказывается в русле широкой и подчас прямо враждебной ей религиозной и повествовательной традиции, которую она искусно умела перерабатывать и подчинять своим потребностям. Пути усвоения этой традиции были многообразны. Мощный ассимиляционный процесс, начавшийся в IV–V вв., когда христианская церковь широко распахнула свои двери новообращенным язычникам, и длившийся с меньшей, правда, интенсивностью позднее, обусловил проникновение в христианский культ образов и представлений древней религиозности, особенно прочно укоренившихся в сознании народа. Они адаптировались, изменялись до неузнаваемости и продолжали жить в новой обстановке, для невооруженного глаза сохраняя тайну своего происхождения. Сюжеты фольклора, бытовавшего в древней Греции, как это свойственно народному творчеству вообще, поддерживались преимущественно устной традицией и потому легко находили доступ в легенды, а языческая литература, никогда не утрачивавшая своего значения в культурной жизни Византии, прокладывала дорогу книжным заимствованиям и влияниям. 

Перечень источников, питавших агиографию, был бы неполным, если не упомянуть и действительную жизнь, которая тоже служила материалом агиографу. Следует, однако, не забывать, что факты, имевшие место в реальности, а также исторические личности становились обычно точкой аккумуляции мифологических мотивов и фольклорных схем. В дополнение к уже упомянутому приведем миф о благом царе, воскресающем в последние дни мира как спаситель своего народа и податель тысячелетнего блаженства, прикреплявшийся к ряду бесспорно реальных лиц вроде немецкого императора Фридриха II или короля франков Карла Великого,[647] а в легенде об Александре I, перевоплотившемся якобы в старца Федора Кузьмича, продемонстрировавший свою уже совсем недавнюю реплику. 

Несмотря на деформацию реальности в сюжетах, заимствованных из действительной жизни, а тем более в таких, которые, с нашей точки зрения, фантастичны, легенда как греческий миф может служить надежным культурно-историческим источником. Нужно только уметь читать ее.

* * *

Еще в большей мере, чем другие жанры византийской литературы, агиография подчинена дидактике, так как она прежде всего призвана наставлять. Это сказалось на характере используемых ею средств выражения. 

Византийская агиография выработала стиль,[648] обладающий и при условии удаленности памятников друг от друга во времени, их жанровой неоднородности и различии направлений, в русле которых они возникли, рядом общих признаков, позволяющих видеть в нем особую эстетическую категорию. Главнейшая его характеристика, интегрирующая многообразные частные особенности, — они будут описаны ниже — это абстрактно- генерализующий способ изображения и идеализация изображаемого, т. е. подчинение религиозно-нравственному нормативу. При этом в угоду общей идее жертвуется частным — вместо людских индивидов в отвлеченных условиях действуют собирательные воплощения общих идей, сословий и профессий, догматика и мораль просвечивают сквозь приданную им антропоморфную оболочку, а действительность укладывается в рамки желательных идеальных ситуаций. Повествование тщательно очищается от всего единичного и протекает в условной отвлеченной атмосфере, близкой к атмосфере аллегории.[649]