— Дворовые-то и теперь уж расползлись куда глаза глядят, — со смехом заговорил он, не без чувства собственного достоинства заглянув перед этим в часы. — Вы, может, помните Пантея Антипыча?.. Так старичок, ключником он ходил, — да еще Алкидыч, тоже старичок, — так уж они на селе в караулку определились… Значит, в церковные сторожа… Да это еще что!.. Там Лупач есть, тоже дворовый человек, так он даже удавился… Так, взял на кушаке да и удавился… А удавился, я вам скажу, с чего, так это просто удивленье: рыбу ловить ему не велели в речке… Мордолупов-то говорит ему: «Ты не смей, говорит, Лупач, ловить рыбу», — и прогнал, ну, а он возьми да и удавись… Вот они какие сaхары! — неизвестно для чего добавил Пармен и победоносно взглянул на дворничиху, которая с каким-то остервенелым упрямством истребляла подсолнухи.
В это время вышел на крыльцо дворник, худенький и зеленый человек, с большим ястребиным носом и серьгою в ухе, и объявил мне, что готов самовар. Пармен засуетился.
— Николай Василич! вы уж ко мне… По старой памяти… Пожалуйте!.. Посмотрите наше хозяйство… Уж сделайте милость!
— Да, может, далеко?
— Помилуйте-с, рукой подать… Вот завернем в переулочек-то, оно тут и есть, наше заведение…Уж пожалуйте!
Я согласился.
Когда мы вошли в «заведение», в первой комнате, загроможденной многочисленными полками разноцветных ратафий и наливок, сидела молодая, дородная женщина, с красным, оплывшим от сна лицом и вздернутым носом, более похожим на пуговицу, чем на нос. Она лениво поглядывала в окно и щелкала подсолнухи.
— Акуля! Вели-ка самоварчик наставить, — сказал ей Пармен и, указывая мне на дверь, ведущую в другую половину избы, предупредительно произнес: Пожалуйте-с!
Акуля тяжело приподнялась, взглянула на нас сонным и вялым взглядом и, слегка поклонившись мне, утиным шагом поплелась из избы.
— Жена, — коротко объяснил мне Пармен, самодовольно улыбаясь.
Мы вошли в другую комнату, уж претендовавшую на некоторый комфорт. По крайней мере кисейные занавески и герань на окнах, комод и туалет, покрытые вязаными салфетками, а главное — огромная кровать с высоко взбитою периною, целой горой подушек и одеялом, составленным из разноцветных ситцевых клочков, ясно намекали на эту претензию.
— Вот и наше помещение-с! — объявил Пармен, усаживая меня на диван, в котором, по всей вероятности, вместо пружин были заложены кирпичи. Я покорился горькой необходимости и, проклиная злодея-обойщика, осторожно уселся, оглядывая «помещение».
— Пока бог грехам терпит — живем-с, — скромно вымолвил Пармен.
— Ну, как вы теперь?
— Вот торгуем-с… После батеньки, царство ему небесное, трактирчик остался, ну, трактирчик мы, признаться, продали, потому не стоит овчинка выделки…
— Вы еще при отце женились? — перебил я историю нестоящей овчинки.
— Да как вам сказать… Сватались мы, точно, что еще при батеньке… Ну, уж а женились после… Значит, батенька уж были померши…
В это время в соседнюю комнату, собственно и называющуюся кабаком, тяжелой поступью ввалилась Акулина в сопровождении какого-то оборванного мужичка с темным лицом, излопавшимся от жары, и с волосами, сбившимися как войлок.
— Уж сделай милость, Тимофевна! — умолял он целовальничиху, судорожно теребя в руках лохматый треух и стараясь придать своему невеселому лицу умильное выражение.
— Я тебе сказала: хоть не говори! — лениво ответила целовальниичиха, опять усаживаясь около окна и принимаясь за подсолнухи.
— Хоть осьмуху! — не унимался мужик, — уважь, сделай милость… Теперь без осьмухи и не показывайся туда… Сделай милость, отпусти.
Акулина молчала; молчали и мы. На лице у Пармена блуждала довольная усмешка. Он внимательно наклонил ухо к стороне перегородки, как будто соловья слушал.
— Заставь за себя бога молить! — с истомой в голосе продолжал мужик, понемногу переходя из умилительного тона в тоскливый. — Тимофевна! Аль мы какие… Уж авось осьмушку-то… Ах ты господи! — мужичок ударил себя по бедрам, — авось как ни то отслужим… Вот те Христос, отслужим!
Акулина молчала, поплевывая подсолнушки. Мужичок дышал часто и тяжело. Изредка он с ощущением боли переступал ногами, как будто стоял не на холодном кирпичном полу, а на горячей плите. Тупой взгляд его как-то беспомощно озирал ряды разноцветных бутылок, ярко отражавшихся на солнце. Пот проступал на его висках и грязными струйками полз по лицу. Где-то на стекле однообразно звенела муха.
— Тимофевна! — опять воскликнул мужичок, с тоскою устремляя взор на неподвижную целовальничиху, — заставь бога молить… Сделл… милость… Осьмуху!.. Вызволи ты меня… Во как: хоть ложись да помирай! — Он указал рукой на горло.
— Не воровали бы, ан и ничего бы не было! — хладнокровно отрезала Акулина, загребая где-то под стойкой горсть подсолнухов.
— Кабы воровали-то, Тимофевна, — горячо заторопился мужичок, видимо обрадованный тем, что наконец прекратилось угнетавшее его молчание. — Кабы воровали!.. А то у парнишки оглобля-то сломайся, он возьми да и выруби жердинку, — известно, малолеток… Ну, они его и сцарапали, караульщики-то… Теперь как ни бейся, а без осьмухи нечего к ним и глаз казать!..
— А он не руби в чужом лесу! — равнодушно возразила целовальничиха и тут же закричала в окно на кур: — Кышь, кышь проклятые, всю левкой потоптали!..
Мужичок понурил голову и молчал.
— У тебя девка-то дома? — беспечно спросила Акулина.
— Дома, дома, матушка, — слегка удивившись, ответил мужик.
— Ты пришли-ка ее, пусть она у меня замест кухарки поживет недели две…
— Как же это?.. — с недоумением возразил было мужик, но целовальничиха не дала ему продолжать.
— Она пущай у меня недельки две поживет, ну, а осмуху я уж тебе отпущу…
Пармен толкнул меня локтем.
— Ну, так уж и быть, наливай, видно! — после легкого раздумья сказал мужичок, почесывая в затылке.
— Только смотри, Федулай, деньги чтоб беспременно к Успленью, уж это как хочешь!.. — добавила Акулина, направляясь к стойке.
— О господи? Аль уж я… аль уж мы, прости господи, какие!.. восклицал Федулай, стремительно подхватывая кувшин, до сих пор стоявший около дверей.
Пармен восхищенно развел руками и, посмеиваясь, взглянул на меня.
— Орел-баба! — самодовольно произнес он, — с мужиками она — лучше и не надо!.. Любого купца за пояс заткнет.
— Откуда вы ее взяли? — осведомился я.
— С Липецка… Там у мещанина одного — кожами он торгует, шибай, значит… Ну, и не то что какую голую взял, — с достоинством добавил Пармен, — триста целковых деньгами, салоп лисий, платок дредановый, три платья шелковых, перина… Все как есть! — справили хорошо.
— А ведь я, признаться, тогда думал, что вы на Ульяне женитесь! заметил я.
— На какой это-с?
— А помните в Визгуновке-то?
Пармен обиженно усмехнулся.
— Помилуйте-с! Как вы об нас понимаете!.. Разве это возможно-с, чтоб на простой девке жениться… Что это вы говорите такое… Это даже довольно смешно-с… Нешто я полоумный какой… — Он даже засмеялся над наивностью моего предположения.
— Ну, что с нею? Где она теперь? — спросил я.
— Да она померла… Еще в прошлом году померла… Хе-хе-хе! Занятная девка была-с!
— Померла! — воскликнул я.
В этой смерти мне уж почудилась драма во вкусе покойной памяти романтизма, с эффектными сценами ревности, проклятий и т. п., но — увы! — и здесь оказалась вековечная комедия. На вопрос мой, отчего умерла Ульяна, Пармен равнодушно ответил:
— А ей-богу, не могу вам сказать… Говорили тогда, что как, значит, бабы-знахарки трясли ее, ну и затрясли… Это ребенка вытрясают так, ежели роды трудные, — пояснил он мне, направляясь к двери.
— Да разве она была замужем?
— Как же!.. Муж-то у ней еще кочегаром теперь у Селифонт Акимыча, проговорил он на ходу, — так, плевый мужичишка… Что, Акуля, самоварчик-то наставили? — обратился он к жене.
— Закипает небось, — апатично ответила Акуля, и опять загребла полную руку подсолнухов.
Через час я выехал из N ***. Лошади еле плелись под палящими лучами солнца; горячая пыль клубами вилась по дороге и садилась на лицо; Михайло, распустив вожжи, уныло тянул бесконечную песню. «Ивушка, ивушка, зеленая моя… Что же ты, ивушка, не зeлена стоишь?» — любопытствовала песня, «или те, ивушку, солнышком печет? — солнышком печет, частым дождичком сечет?» — предполагала она, и, не дождавшись удовлетворительного ответа с каким-то тоскливым ухарством оповещала знойную степь о том, как коварные бояре «срубили ивушку под самым корешок», как «стали они ивушку потесывати»…
А предо мною печально носился образ Ульяны.