Визит лейб-медика — страница 12 из 21

Флейтист

1

Из группы юных просветителей, собиравшихся когда-то в Альтоне, в окружении Струэнсе остался теперь один. Это был Эневольд Бранд.

Он был его последним другом. Он был флейтистом.


«Маленький отвратительный еврей», как выразился Рантцау, Элия Саломон Франсуа Ревердиль, высланный в свое время из страны, был вызван из Швейцарии. В течение лет, проведенных в ссылке у себя на родине, он усердно переписывался со своими друзьями в Дании, и происходившее там его очень огорчало и приводило в отчаяние, он не понимал, о чем думает его любимый мальчик, он совершенно ничего не понимал; но когда пришло предложение вернуться, он не колебался ни секунды. Ему предстояло представить когда-то приостановленные планы отмены крепостного права.

Его, однако, ждали совсем другие задачи. Все получилось не так, как он предполагал.

Причиной того, что его задачи оказались другими, было странное происшествие, в результате которого Эневольд Бранд больше не мог оставаться компаньоном Кристиана. Случившемуся — происшествию с указательным пальцем — суждено было стоить Бранду жизни.

Правда, на полгода позже.

После «происшествия» Ревердиль стал телохранителем короля. Прежде он был его учителем и другом, теперь же он сделался охранником. Положение было отчаянным. Волкам удалось растерзать его любимого мальчика, Кристиан был теперь другим. Все было не так, как прежде. Кристиан поприветствовал своего старого учителя, но без теплоты, он что-то говорил и бормотал, словно сквозь корочку льда. Привлекшее Ревердиля обратно представление о том, что будет осуществлена великая реформа, связанная с крепостным правом, развеялось.

Политическому влиянию Ревердиля пришел конец, а крепостное право осталось.


Во время этого происшествия король слегка пострадал.

В тот день, когда произошел этот возмутительный инцидент, «происшествие с указательным пальцем», как его стали потом называть, — в тот день Струэнсе отправил в Копенгаген с нарочным декреты о районных пунктах кровопускания и о финансировании Общества найденышей, частную директиву, распространявшую предписание свободы вероисповедания и на реформатов с католиками, закон о разрешении сектам гернгутеров свободно селиться в Шлезвиге, а также директиву с планами создания датского аналога немецкой «Real-Schulen».

С нарочным была отправлена вся проделанная за эту неделю работа. Было собрано все за целую неделю. Обычно же нарочные посылались каждый второй день.

Малое каким-то совершенно естественным образом вписалось в большое. Малым были реформы. Большим же, как оказалось, был указательный палец.


Бранд был флейтистом.

Струэнсе встречался с ним во времена Альтоны и особенно в Ашеберге. Это было время, когда они поднимались к хижине Руссо, читали вслух и говорили о том времени, которое должно было настать: когда руководство и власть возьмут на себя хорошие люди, гидра реакции будет изгнана и утопия станет реальностью. Бранд с энтузиазмом внимал всем идеям нового времени, но они, казалось, усаживались на него, словно бабочки; они блистали, улетали прочь и снова возвращались, похоже, оставляя его совершенно равнодушным. Они его украшали. Он, к своей радости, обнаружил, что они очень нравятся дамам из его окружения, что, возможно, и было для него по-настоящему существенным. То есть он был художественной натурой, считал Струэнсе, бесхарактерной, но достойной любви.

Просвещение было для него сексуальной приманкой и расцвечивало его существование, делало его ночи волнующими и разнообразными. К просвещению Бранд относился, как к итальянским артисткам, но, прежде всего, как к игре на флейте.

Именно флейта, думал Струэнсе во времена хижины Руссо, с ним и примиряла.

В тихой одержимости своей флейтой было что-то, заставлявшее Струэнсе мириться с его поверхностностью. Флейта говорила о каких-то других качествах Бранда; и со времен Альтоны и вечеров в хижине ашебергского парка ему запомнился не столько легкий флирт Бранда с «политикой» и «искусством», сколько то одиночество, которое игра на флейте создавала вокруг этого юного просветителя.

Который, по какой угодно причине, мог принимать какую угодно точку зрения.

Был бы только блеск.

Возможно, именно флейта Бранда наложила особый отпечаток на это удивительное лето 1771 года. И какая-то часть ее звуков получала распространение в Хиршхольме. Звуки легкомыслия, свободы и мелодия флейты, неким сладострастным призвуком, присутствовали в это теплое и полное страсти лето и в Копенгагене. Огромные королевские парки, благодаря декрету Струэнсе, открылись для публики. Развлечений прибавилось; в известной мере это было связано с тем, что полиция лишилась разрешения на досмотр борделей. Вышел декрет, лишавший полицейских привычной возможности после девяти часов вечера «осматривать» бордели и кабаки и, вторгаясь туда, проверять, наличествует ли там разврат.

Подобные принципы осмотра регулярно использовались как средство вымогательства денег у клиентов. Это едва ли уменьшало разврат, но увеличивало доходы полицейских. Чтобы избежать ареста, приходилось платить на месте.

Но для населения главным было открытие парков.

«Осквернение парков короля», то есть половое сношение в ночное время в копенгагенских парках, до этого каралось потерей фаланги пальца, если человек не мог заплатить на месте, и такая возможность, в конце концов, всегда находилась. Теперь парки открылись: особенно Росенборгский парк становился в эти теплые копенгагенские летние ночи потрясающим местом для эротических игр. На газонах и среди кустов, в скрывавшей и манящей темноте, возникало бормочущее, смеющееся, стонущее и игривое эротическое сборище, даже притом, что парк Росенборга вскоре не выдержал конкуренции Фредериксбергского парка, освещавшегося по ночам только частично.

Три вечера в неделю этот парк был открыт специально для пар в масках. Было провозглашено право народа на маскарад, и в общественных парках, и по ночам. На самом же деле это означало право свободно совокупляться на природе, при известной анонимности (маски).

Маски на лицах, открытые лона и шепот. Раньше в королевских парках безраздельно господствовали придворные дамы, которые бесконечно медленно фланировали по ним под своими зонтиками от солнца. Теперь парки были открыты для публики, и по ночам! По ночам!!! Волна похоти захлестнула прежде священные и закрытые парки. Этот перенаселенный Копенгаген, где забитые до отказа трущобы приводили к тому, что любое телесное вожделение теснилось в перенаселенных комнатах, где похоть была слышна и терлась о похоть и стыд других, это спрессованное копенгагенское население получило теперь для своей похоти доступ к новым, королевским местам.

Парки, ночь, семя, аромат похоти.

Это было распутно, шокирующе, до невозможности возбуждающе, и все знали, что это была греховная зараза, шедшая от королевского блуда. Всему виной Струэнсе и королева. Как возмутительно! как притягательно!!! Но сколько же это будет продолжаться??? Над Копенгагеном словно бы повисло тяжелое, возбуждающее и горячее дыхание: время! скоро выйдет!!!

Надо было пользоваться случаем. Пока снова не начнутся наказания, запреты и законное возмущение. Это была словно бы погоня за временем. Скоро распутство будет выжжено карающим пожаром.

Но до тех пор! эти короткие недели!! до тех пор!!!

Тон задавала флейта Бранда. Был отменен запрет старого пиетистского режима на балы, представления и концерты по субботам и воскресеньям, в периоды поста и адвента. Когда же, вообще, было что-нибудь позволено? Все запреты исчезли, как по взмаху волшебной палочки.

И теперь в парках эти тени, тела, маски, эта похоть; и все это на фоне таинственной флейты.

2

Бранд прибыл в Хиршхольм через три дня после остальных и, к своему ужасу, обнаружил, что был назначен адъютантом короля.

Как все говорили, няней. Он оказался помещенным во дворец, на остров, вдали от балов-маскарадов и театральных интриг, его роль сводилась к наблюдению за играми и маниакальными тирадами Кристиана. Все это было бессмысленным и вызывало у него ярость. Он ведь maître de plaisir! Министр культуры! Где здесь была культура? В королевской люльке? Выезды на природу он находил утомительными. Любовь королевы и Струэнсе его раздражала, она исключала проявление всякого интереса к нему самому. Его отослали от итальянских артисток. Игру Каролины Матильды и Струэнсе с этим маленьким мальчиком и их восхищение малышкой он находил нелепыми.

Ему не хватало двора, Копенгагена, театра. Он чувствовал себя бессильным. Его задачей было развлекать короля, чье поведение, как и всегда, было комичным. Он оказался сторожем сумасшедшего монарха.

У него были более серьезные амбиции. Это привело к конфликту.


По сравнению с теми последствиями, которое это происшествие имело, случившееся было просто забавным пустяком.

Однажды, во время обеда у королевы, король, не принимавший участия в общей беседе, а по своему обыкновению что-то бормотавший себе под нос, вдруг встал и каким-то странным, искусственным тоном, будто бы он был стоящим на сцене артистом, прокричал, указывая на Бранда:

— Я сейчас основательно пройдусь по вам палкой, поколочу вас, поскольку вы это заслужили! Я к вам обращаюсь, граф Бранд, вы поняли?

Стало очень тихо; через минуту Струэнсе и королева отвели короля Кристиана в сторону и стали ему что-то оживленно говорить, но так, чтобы остальным этого слышно не было. При этом король расплакался. Потом он жестами, но все еще сотрясаясь от рыданий, подозвал своего старого учителя Ревердиля; они вместе вышли в вестибюль, где Ревердиль стал успокаивающе беседовать с королем и утешать его. Быть может, он к тому же поддержал и подбодрил Кристиана, поскольку Ревердиль всегда презирал Бранда и, возможно, считал выпад Кристиана в каком-то смысле весьма своевременным.

Во всяком случае, Ревердиль короля не выбранил, за что его впоследствии подвергли критике.

Остальные участники трапезы решили, что короля следует проучить, дабы воспрепятствовать подобным оскорбительным выступлениям в дальнейшем. Струэнсе строго сообщил королю, что Бранд требует извинений и сатисфакции, поскольку он подвергся публичному издевательству.

Король на это только заскрежетал зубами, пощипал свое тело руками и отказался.

Позднее, после ужина, Бранд зашел к королю. Он потребовал, чтобы Моранти и паж королевы Феб, игравшие с королем, удалились. Затем он закрыл дверь и спросил короля, какое оружие он предпочитает для той дуэли, которая сейчас должна будет состояться.

Объятый ужасом король в смертельном испуге замотал головой, после чего Бранд сказал, что кулаки, пожалуй, сойдут. Тогда Кристиан, любивший играть в борьбу, подумал, что сможет отделаться таким, возможно, шутливым образом, но Бранд, охваченный совершенно необъяснимым и неожиданным бешенством, безжалостно сбил Кристиана с ног и стал осыпать плачущего монарха ругательствами. Борьба переместилась на пол; и когда Кристиан попытался защититься руками, Бранд укусил его за указательный палец так, что потекла кровь.

Затем, оставив рыдающего Кристиана на полу, Бранд пошел к Струэнсе и сказал, что получил сатисфакцию. Потом поспешно вызванные придворные перевязали Кристиану палец.

Струэнсе запретил всем об этом распространяться. Следовало говорить, если кто-нибудь спросит, что жизнь короля не была в опасности, что граф Бранд не пытался убить короля, что король привык играть в борьбу, что это — полезное упражнение для конечностей; но следовало соблюдать строжайшее молчание о том, что произошло.

Королеве Струэнсе, однако, очень озабоченно сказал:

— По Копенгагену распространяются слухи, что мы хотим убить короля. Если эта история просочится, будет плохо. Я просто не понимаю Бранда.

На следующий день Бранда в должности первого адъютанта сменил Ревердиль, и у Бранда стало больше времени для игры на флейте. Ревердиль же, тем самым, лишился времени для доработки своего плана по отмене крепостного права. Больше времени для флейты, что отразилось на политике.

Бранд вскоре забыл об этом эпизоде.

Позднее у него будет повод вспомнить.

3

Осень в тот год наступила поздно; вечера были тихими, и они прогуливались, пили чай и ждали.

В тот раз, год назад, в конце прошлого лета, в ашебергском парке, все было таким волшебным и новым; теперь они пытались возродить это чувство. Они словно бы пытались накрыть это лето и Хиршхольм стеклянным колпаком: они предчувствовали, что там, снаружи, в темноте, в датской действительности, число врагов увеличивается. Нет, они это знали. Врагов было больше, чем в то бабье лето в ашебергском парке, когда еще существовала невинность. Теперь они словно бы находились на сцене, и конус света постепенно сужался вокруг них; маленькая семья в луче света, а вокруг них — темнота, в которую им не хотелось ступать.

Самым главным были дети. Мальчику было три года, и Струэнсе осуществлял на практике все те теоретические принципы воспитания детей, которые он раньше только формулировал: здоровье, естественная одежда, купание, жизнь на открытом воздухе и естественные игры. Девочка тоже должна была скоро к этому присоединиться. Пока она была еще слишком маленькой. Она миловидная. Она — любимица. Девочка вызывала всеобщее восхищение. Эта маленькая девочка была, однако, и все это знали, но никто об этом не говорил, самой сердцевиной, куда теперь направлена ненависть датчан против Струэнсе.

Ублюдок. Они ведь получали донесения. Все, казалось, знали.

Струэнсе с королевой часто сидели на узкой, поросшей деревьями, полоске перед левым крылом дворца, куда была вынесена садовая мебель, и где зонтики защищали их от солнца. Отсюда хорошо просматривался расположенный на другом берегу парк. Однажды вечером они с расстояния наблюдали за Кристианом, которого, как всегда, сопровождали Моранти и собака; Кристиан бродил по другую сторону озера, занимаясь скидыванием статуй.

Это было в той части парка, где стояли статуи. Статуи были постоянным объектом его бешенства или шутливого настроения.

Статуи попытались было получше закрепить веревками, чтобы их было не перевернуть, но из этого ничего не вышло. Это было бессмысленно. Статуи приходилось поднимать после опустошительных набегов короля, у них даже не пытались восстанавливать повреждения и отбитые части: деформации, появлявшиеся, когда на короля находила меланхолия.

Струэнсе с королевой долго сидели, не говоря ни слова и просто наблюдая за его борьбой со статуями.

Все это было им хорошо знакомо.

— Мы к этому привыкли, — сказала Каролина Матильда, — но мы не должны позволять кому-нибудь, кроме придворных, видеть его.

— Все ведь знают.

— Все знают, но говорить об этом нельзя, — сказала Каролина Матильда. — Он болен. В Копенгагене говорят, что вдовствующая королева с Гульбергом планируют поместить его в лечебницу для душевнобольных. Но тогда нам обоим конец.

— Конец?

— Сегодня этот Божий избранник скидывает статуи. Завтра он скинет нас.

— Он этого не сделает, — сказал Струэнсе. — Но без Кристиана я — ничто. Если до датского народа дойдет, что Божий избранник — всего лишь сумасшедший, то он уже не сможет протянуть ко мне свою руку и, указывая ею, говорить: ТЫ! ТЫ будешь моей рукой, и ТЫ будешь собственноручно и единовластно подписывать декреты и законы. Он передоверяет право Божьего избранника. Если он окажется не в состоянии, остается только…

— Смерть?

— Или побег.

— Лучше смерть, чем побег, — после некоторого молчания сказала королева.

Через озеро до них донесся громкий смех. Это Моранти гонялся за собакой.

— Такая прекрасная страна, — сказала она. — И такие гадкие люди. У нас еще остались друзья?

— Один или двое, — сказал Струэнсе. — Один или двое.

— Он действительно сумасшедший? — спросила она тогда.

— Нет, — ответил Струэнсе. — Но он не цельный человек.

— Как это ужасно звучит, — сказала она, — цельный человек. Как памятник.

Он не ответил. Тогда она добавила:

— А как насчет тебя?


Она стала сидеть со Струэнсе, когда он работал.

Сперва он думал, что ей хочется быть рядом с ним. Потом он понял, что интересовала ее его работа.

Ему приходилось объяснять, чтó он пишет. Сперва он делал это с улыбкой. Потом, поняв, что она настроена очень серьезно, стал стараться. Однажды она пришла к нему со списком лиц, которых хотела удалить; он сперва засмеялся. Потом она объяснила. Тогда он понял. Она произвела оценку структуры власти.

Ее анализ его удивил.

Он предположил, что ее очень ясный и очень жестокий взгляд на власть зародился при английском дворе. Нет, сказала она, я жила в монастыре. Где же тогда она всему этому научилась? Она не была одной из тех, кого Бранд обычно презрительно называл «интриганками». Струэнсе понял, что она видит взаимосвязь другого рода, нежели он сам.

Мечта о хорошем обществе, базирующемся на справедливости и разуме, была его прерогативой. Ее занимали инструменты. Именно использование инструментов она называла «большой игрой».

Когда она заговорила о большой игре, он почувствовал неприязнь. Он знал, что это было. Это был отзвук бесед блистательных просветителей в Альтоне, когда он осознавал, что он — всего лишь врач, и молчал.

Теперь он тоже слушал и молчал.


Как-то вечером она прервала его чтение «Нравоучительных мыслей» Хольберга и сказала, что это абстракции.

Что все эти принципы правильны, но что он должен разобраться в инструментах. Что он должен видеть механизм, что он наивен. Что его сердце слишком чисто. Чистосердечные обречены на гибель. Он не умеет использовать дворянство. Он должен расколоть своих противников. Что лишение города Копенгагена его административной самостоятельности было безумием и создавало лишних врагов; он только с изумлением и молча смотрел на нее. Реформы, считала она, должны быть направлены и против чего-то, и к какой-то цели. Его декреты струились из-под его пера, но им не хватало плана.

Ему следует выбирать себе врагов, сказала она.

Он узнал это выражение. Он его уже слышал раньше. Он опешил и спросил ее, разговаривала ли она с Рантцау. Я узнаю это выражение, сказал он. Оно не возникло на ровном месте.

— Нет, — ответила она, — но, возможно, он увидел то же, что и я.

Струэнсе пришел в растерянность. Английский посланник Кейт сказал Бранду, будто хорошо знает, что «Ее Величество королева теперь безо всяких ограничений правит страной через министра». Бранд передал это дальше. Неужели это была правда, которую он всячески от себя гнал? Однажды он издал декрет о том, что церковь на Амалиенгаде следовало освободить и превратить в больницу для женщин; он даже вроде бы и не заметил, что это было ее предложение. Это было ее предложение, и он его сформулировал и подписал, полагая, что оно принадлежит ему. Но это было ее предложение.

Неужели он упустил смысл происходящего и утратил контроль? Он толком не знал. Он это от себя гнал. Она сидела напротив него за письменным столом, слушала и комментировала.

Я должна научить тебя большой игре, время от времени говорила она ему, поскольку знала, что он ненавидит это выражение. Тогда он как-то раз, будто в шутку, напомнил ей о ее девизе: «О keep me innocent, make others great».

— Тогда это было так, — сказала она. — Это было при прошлом. Это было так давно.

«При прошлом», часто имела обыкновение говорить она, на своем странном языке. Многое теперь было «при прошлом».

4

Каким немыслимо спокойным сделался этот дворец. Казалось, спокойствие дворца, озера и парков стало частью душевного спокойствия Струэнсе.

Он часто сидел около кровати малышки, когда она спала, и всматривался в ее лицо. Такое невинное, такое красивое. Как долго это будет продолжаться?

— Что с тобой? — однажды вечером нетерпеливо спросила Каролина Матильда. — Ты сделался таким спокойным.

— Я не знаю.

— Не знаешь?!!

Он не мог этого объяснить. Он так мечтал обо всем этом, иметь возможность все изменить, обладать всей властью; но теперь жизнь вокруг стихла. Быть может, так бывает, когда умираешь. Просто сдаешься и закрываешь глаза.

— Что с тобой? — повторила она.

— Не знаю. Иногда мне хочется просто спать. Просто заснуть. Умереть.

— Ты мечтаешь умереть? — сказала она с незнакомой ему резкостью в голосе. — А я нет. Я еще молода.

— Да, извини.

— Я ведь, — сказала она с какой-то сдерживаемой яростью, — как раз только начала жить!!!

Ему было нечего ответить.

— Я тебя просто не понимаю, — сказала она тогда.

В этот день между ними произошла небольшая размолвка, которая, однако, сгладилась, когда они удалились в опочивальню королевы.

Они предались любви.

Когда они в это позднее лето занимались любовью, его часто потом охватывало непонятное беспокойство. Он не знал, в чем дело. Он покидал постель, раздвигал занавески, смотрел на воду. Он слышал флейту, и знал, что это Бранд. Почему ему после любви всегда хотелось выглянуть наружу, посмотреть вдаль? Он этого не знал. Он прижимался носом к окну; может быть, он был птицей, которой хотелось на волю? Этого допускать нельзя. Он должен довести все до конца.

Остались один или два друга. Один или два. Побег или смерть. Господин Вольтер тоже был наивен.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

Он не ответил.

— Я знаю, — сказала она. — Ты гордишься собой. Ты знаешь, что ты потрясающий любовник. Об этом ты и думаешь.

— Некоторым это удается, — деловито сказал он, — мне это удавалось всегда.

Он слишком поздно услышал, что сказал, и пожалел об этом. Но она услышала, поняла смысл сказанного и сперва ничего не ответила. Потом она сказала:

— У меня был только ты. Поэтому мне не с чем сравнивать. В этом вся разница.

— Я знаю.

— За исключением этого сумасшедшего. Об этом я забыла. В каком-то смысле я его люблю, ты это знаешь?

Она всматривалась в его спину, чтобы увидеть, обиделся ли он, но ничего увидеть не могла. Она надеялась, что он обидится. Было бы забавно, если бы он обиделся.

Никакого ответа.

— Он не столь совершенен, как ты. Не такой потрясающий. Но он был не таким плохим любовником, как ты думаешь. Тебе это обидно? Он был, в тот раз, как ребенок. Это было почти… возбуждающе. Тебе это обидно?

— Я могу уйти, если ты хочешь.

— Нет.

— Я хочу уйти.

— Когда я захочу, чтобы ты ушел, — сказала она тем же тихим, любезным голосом, — тогда ты захочешь уйти. Не раньше. Ни минутой раньше.

— Чего ты хочешь? Я слышу по твоему голосу, что ты чего-то хочешь.

— Я хочу, чтобы ты подошел сюда.

Он продолжал стоять на месте и знал, что не хочет двигаться, но что ему, возможно, все-таки придется уступить.

— Я хочу знать, о чем ты думаешь, — сказала она после долгого молчания.

— Я думаю, — сказал он, — что раньше полагал, будто держу все под контролем. Теперь я больше так не считаю. Куда это ушло?

Она не ответила.

— Господин Вольтер, с которым я тоже переписывался, — начал он, — господин Вольтер надеялся, что я смогу быть искрой. Которая зажжет пожар в прериях. Куда это ушло?

— Ты зажег его во мне, — ответила она. — Во мне. И сейчас мы будем гореть вместе. Иди сюда.

— А знаешь, — сказал он в ответ, — знаешь, ведь ты сильная. И иногда я тебя боюсь.

5

В лучшие моменты Кристиану предоставлялась полная свобода для игр.

Полная свобода для игр предоставлялась Кристиану, негритенку Моранти, маленькому Фебу и собаке. Они играли в опочивальне короля. Кровать была очень широкая, и места хватало всем четверым. Кристиан обматывал Моранти простыней, полностью его скрывавшей, и они играли в королевский двор.

Моранти был королем. Он должен был сидеть в головах кровати с полностью скрытым простыней лицом, его следовало заматывать в простыню, как в кокон, а в ногах кровати сидели Кристиан, Феб и собака. Они должны были изображать придворных, и к ним следовало обращаться с приказаниями.

Моранти раздавал приказания и распоряжения. Двор склонялся в поклонах.

Это было очень весело. Они сбрасывали парики и одежду и сидели в одном лишь кружевном нижнем белье.

От обмотанного простыней доносились глухие слова и приказания. Придворные при этом так смешно кланялись. Все было так забавно.

В лучшие моменты это бывало так.


17-го сентября, когда Кристиан со своими товарищами днем играл в короля и забавных придворных, в Хиршхольм из Копенгагена прибыл курьер, доставивший пакет из Парижа.

В нем содержалась ода господина Вольтера королю Кристиану VII. Она будет впоследствии опубликована как послание № 109, станет очень знаменитой и будет переведена на многие языки. Но тогда эта поэма была еще написана от руки, содержала 137 строф и имела заголовок «О свободе печати».

Она была обращена к Кристиану и являлась написанной в его честь хвалебной одой. Поводом к поэме послужило дошедшее до Вольтера сообщение о том, что датский король ввел в Дании свободу слова. Ему едва ли было известно, что Кристиан уже перешел к другой великой мечте, не о свободе, а о побеге, что мальчик, игравший со своими маленькими живыми куклами, едва ли знал о проведенной Струэнсе реформе, и что только что достигнутая свобода слова вылилась лишь во множество памфлетов, направляемых и инициированных той реакцией, которая сейчас планомерно занималась очернением Струэнсе. В этой свободной теперь атмосфере памфлеты нападали на распутство Струэнсе и подливали масла в слухи о его развратных ночах с королевой.

Свобода предназначалась не для этого. Но Струэнсе от реформы не отступился. И поэтому весь этот поток грязи обратился на него самого. А поскольку господин Вольтер всего этого не знал, господин Вольтер написал поэму о Кристиане. Говорившую о превозносимых Вольтером принципах, которые были правильными и служили украшением датского короля.

Этот вечер в Хиршхольме удался на славу.

Проследили за тем, чтобы Кристиан прервал свои игры и был одет; потом все собрались на декламацию. Сперва Струэнсе прочел поэму. После этого все зааплодировали и с теплотой смотрели на Кристиана, который был смущен, но доволен. Потом Кристиана стали уговаривать лично прочитать поэму. Сперва он не хотел. Но потом согласился и прочел поэму Вольтера на прекрасном, изысканном французском языке, медленно и со своими особыми интонациями.

Monarque vertueux, quoique né despotique,

crois-tu régner sur moi de ton golfe Baltique?

Suis-je un de tes sujets pour me traiter comme eux,

Pour consoler та vie, et me render heureux?

Это было так красиво написано, Вольтер выражал радость по поводу того, что в Скандинавии позволялось теперь писать свободно, и что человечество теперь благодарит Кристиана его устами.

Des deserts du Jura та tranquille vieillesse

ose se faire entendre de ta sage jeunesse;

et libre avec respects, hardi sans être vain,

je mejette à tes pieds, au nom du genre humain.

Il parle par та voix.

И эта прекрасная поэма продолжалась, повествуя о нелепости цензуры и важности литературы, и что она могла внушать властителям страх, а, с другой стороны, о беспомощности цензуры, которая сама не могла додуматься ни до какой мысли. И о том, что невозможно убить всепобеждающую мысль. Est-ilbon, tous les rois ne peuvent l'ecraser! (Коль книга хороша, всем королям ее не уничтожить!) Если мысль подавляют, она обязательно победоносно возникнет еще где-нибудь. Если ее не приемлют в одной стране, ею будут восхищаться в другой.

Qui, du fond de son puits tyrant la Vérité,

a su donner une âme au public hébété?

Les livres ont tout fait[22].

Когда Кристиан добрался до конца, его голос дрожал. И тогда они аплодировали, очень долго.

И Кристиан снова сидел среди них и был так счастлив, и они смотрели на него с теплотой, почти с любовью, и он был очень доволен.


С дворцового балкона в то лето, почти каждый вечер, доносились звуки флейты.

Это был Бранд, флейтист.

В то лето это были звуки свободы и счастья. Флейта в Хиршхольмском дворце, в этом потрясающем дворце, который прожил только одно лето. Что-то, возможно, должно было произойти, но еще не сейчас. Все было в ожидании. Флейтист, этот последний друг, играл для них, их при этом не видя.

Король забавляется. Королева, склонившаяся над ребенком с каким-то любовным жестом. Струэнсе, спокойный и замкнутый, — птица, прижавшаяся крыльями к окну, птица, которая уже почти сдалась.

Глава 13