Пляска смерти
1
Струэнсе вдруг вспомнился спектакль «Заира» с Кристианом в роли Султана.
Это тоже было в Придворном театре. Разве не сразу по возвращении из путешествия? Возможно, месяц спустя, он забыл; но ему вдруг вспомнился Кристиан в той роли. Эта худенькая, хрупкая детская фигурка, которая с такой четкой дикцией, с удивительно естественными, хорошо продуманными паузами, перемещалась в стилизованных декорациях, среди французских актеров, словно в каком-то медленном ритуальном танце, со странно движущимися руками, казавшимися совершенно естественными на этой сцене, в этой пьесе, в то время как в ужасной настоящей жизни Кристиана они производили впечатления искусственных.
Он был тогда абсолютно убедительным. Собственно говоря, лучшим из всех актеров. Удивительно спокойным и достоверным, словно бы эта сцена, эта пьеса и эта профессия — профессия актера, были для него совершенно органичными и единственно возможными.
Он ведь никогда, по сути, не умел отличать действительность от лицедейства. Не из-за бесталанности, а из-за режиссеров.
Стал ли Струэнсе для Кристиана режиссером? Он прибыл с визитом и получил некую роль, и наделил Кристиана другой. Этот бедный напуганный мальчик был, возможно, достоин лучшей роли. Возможно, Струэнсе следовало тогда прислушаться повнимательнее, возможно, у Кристиана была некая важная мысль, которую он хотел передать именно как актер, посредством театра.
Это было так бесконечно давно. Почти три года назад.
Теперь, 16 января 1772 года, Кристиан танцевал менуэт. Он всегда был хорошим танцором. Тело у него было легким, как у ребенка, в танце ему приходилось двигаться, согласно предопределенным танцем репликам, но все же свободно. Почему ему не дали стать танцором? Почему никто не видел, что он был актером, или танцором, или кем угодно — только не избранным Богом самодержавным правителем.
Наконец, танцевать стали все. Все были в костюмах и в масках; танцевала и королева. Именно здесь, в Придворном театре, во время маскарада, она когда-то подала Струэнсе первый сигнал.
Это, вероятно, было весной. Они танцевали, и она все время смотрела только на него, и лицо ее выражало такое напряжение, словно она собиралась что-то сказать. Возможно, причиной было то, что Струэнсе говорил с ней как с человеком, и она была благодарна. Возможно, было и нечто большее. Да, было. После этого она повлекла его за собой, и они вдруг оказались в одном из коридоров. Она быстро огляделась и потом поцеловала его.
Ни единого слова. Просто поцеловала. И еще эта легкая, загадочная улыбка, которая, как он сперва думал, была выражением очаровательной детской невинности, но которая, как он тогда сразу понял, была улыбкой взрослой женщины, и улыбка эта говорила: я люблю тебя. И ты не должен меня недооценивать.
Тут были все, кроме вдовствующей королевы и Рантцау.
Все было совершенно как обычно. Через некоторое время Кристиан прекратил танцевать и сел играть в лу[25] с компанией, в которую входил и генерал Гелер. Король, оставив танцы, еще минуту назад вдыхавшие в него жизнь, казалось, внезапно погрузился в рассеянность и меланхолию. Он играл, не задумываясь, у него, как обычно, не было денег, и он проиграл триста тридцать два риксдалера, которые пришлось выложить генералу и которые он после катастрофы, к сожалению, так и не получил обратно.
В другой ложе сидел полковник Кёллер, ему предстояло руководить военной частью предстоящего в эту ночь переворота. Он играл в тарок с гоф-интендантом Бергером. Лицо Кёллера было непроницаемым. На нем нельзя было прочесть никакого волнения.
Все были на месте. Кроме вдовствующей королевы и Рантцау.
Маски были обычными. У Струэнсе была полумаска плачущего шута. Впоследствии говорили, что на нем была маска, изображавшая череп.
Но это было не так. Он представлял плачущего шута.
Танцы закончились около двух часов.
Позже все сошлись на том, что этот маскарад можно было считать совершенно лишенным каких-либо событий. Это было странным, учитывая, что потом о нем будут так много говорить, и он сделается таким важным, а все ведь сошлись на том, что там ничего не произошло. Ничего. Все были такими, как всегда, танцевали, и никто ничего не ждал.
Струэнсе с королевой протанцевали три танца. Все отметили их спокойно улыбавшиеся лица и их беззаботную беседу.
О чем они говорили? Потом им было уже не вспомнить.
У Струэнсе весь вечер было какое-то странное ощущение отстраненности, или сна наяву, словно бы он уже пережил все это раньше, а теперь это ему снова снилось, короткими, повторяющимися отрывками. Все в его сне двигались бесконечно медленно, рты у них открывались и закрывались, но беззвучно, и это походило на какие-то медленные движения в воде. Они будто скользили в воде, и единственным, все возвращавшимся и возвращавшимся, были воспоминания о короле в роли Султана из «Заиры» и о его движениях, и каких-то странно взывающих жестах, напоминавших жесты актера, но более естественных, как у утопающего, и о том, как его рот открывался и закрывался, будто он хотел что-то сказать, но ничего не выходило. И потом другая часть этого сна наяву: королева, чье лицо приближалось к нему, и которая совершенно спокойно его целовала, потом отступала назад, и эта легкая улыбка, говорившая, что она любит его, и что он не должен ее недооценивать, и что это было началом чего-то потрясающего, что они вплотную приблизились к границе, и что там, на границе, были и величайшее наслаждение и самая заманчивая смерть, и что он никогда в жизни не пожалеет, если они перейдут эту границу.
И казалось, что эти двое — Кристиан-актер и Каролина Матильда, обещавшая наслаждение и смерть, — слились воедино в этой пляске смерти в Придворном театре.
Он проводил ее.
Их сопровождали две придворные дамы. В коридоре перед опочивальней королевы он поцеловал ей руку, не говоря ни слова.
— Этой ночью мы будем спать? — спросила королева.
— Да, любовь моя. Сегодня сон. Сегодня сон.
— Когда мы увидимся?
— Мы будем видеться всегда, — сказал он. — Во веки веков.
Они посмотрели друг на друга, и она подняла руку и коснулась его щеки с легкой улыбкой.
Это был последний раз. Больше он ее никогда не видел.
2
В 2.30, через полчаса после того, как перестала играть музыка, 2-ой гренадерской роте Фальстерского полка были выданы боевые патроны, и ее солдаты были выведены на указанные позиции.
Все выходы из дворца были перекрыты.
Оперативный руководитель переворота, полковник Кёллер, час назад закончивший партию в тарок с гоф-интендантом Бергером, ознакомил двух лейтенантов с письменным приказом вдовствующей королевы, в котором предписывалось арестовать ряд поименно перечисленных лиц. В нем, в частности, говорилось, что «поскольку Его Величество король желает обезопасить себя и государство и покарать определенных лиц из своего непосредственного окружения, осуществление этого Он доверил нам. Поэтому мы приказываем Вам, полковник Кёллер, именем и властью короля, привести в эту ночь волю короля в исполнение. Король желает далее, чтобы у всех выходов из покоев правящей королевы была выставлена надлежащая охрана». Послание было подписано вдовствующей королевой и принцем крови, но составлено Гульбергом.
Ключ к операции состоял в том, чтобы быстро захватить короля и королеву и содержать их по отдельности. Решающую роль в этом предстояло играть Рантцау. Его, однако, нигде не было.
У графа Рантцау сдали нервы.
Рантцау жил в королевском дворце, который отделялся от Кристиансборгского дворца каналом, и который сегодня носит название «Принсенс Палэ», и в течение всего этого дня графа никто не видел. Но пока маскарад еще продолжался, у входа в Придворный театр был остановлен нарочный; он производил странное впечатление, ужасно нервничал и сказал, что у него важное сообщение для Струэнсе от графа Рантцау.
Нарочного задержала стража заговорщиков, вызвали Гульберга.
Гульберг, не спрашивая разрешения и невзирая на протесты нарочного, схватил письмо и вскрыл его. Прочел. В письме говорилось, что Рантцау хотел поговорить со Струэнсе до двенадцати часов, «и помните, что если Вы не устроите этой встречи, Вы горько об этом пожалеете».
И это было все. Однако все было ясно. Граф Рантцау пытался найти решение дилеммы, другой выход из лисьей норы.
Гульберг прочел и улыбнулся одной из своих редких улыбок.
— Маленький Иуда, который в качестве вознаграждения наверняка захочет стать ландграфом Лоланда. Он им не станет.
Он сунул письмо в карман и приказал увести посланника и содержать его под стражей.
Тремя часами позже все заговорщики были на месте, войска наготове, но Рантцау отсутствовал. Тогда Гульберг с шестью солдатами поспешил к Рантцау домой и нашел того в полном одеянии сидящим в своем кресле за чашкой чая и покуривающим трубку.
— Нам вас не хватает, — сказал Гульберг.
Рантцау положил ногу на скамеечку и с взволнованным и несчастным лицом показал на свою ступню. С ним, сказал он, запинаясь, приключился приступ подагры, у него сильно распух палец, он едва может ступить на ногу, он ужасно сожалеет и совершенно безутешен, но из-за этого не сможет выполнить свое задание.
— Трусливая тварь, — спокойным голосом проговорил Гульберг, даже не пытаясь смягчить непристойность своего обращения к графу. — Ты пытаешься уклониться.
Гульберг последовательно обращался к нему на «ты».
— Нет, нет! — отчаянно запротестовал Рантцау, — я не нарушаю договора, но моя подагра, я в отчаянии…
Тогда Гульберг велел остальным покинуть комнату. Когда те вышли, он достал письмо и, держа его большим и указательным пальцами, будто от него дурно пахло, сказал лишь:
— Я прочел твое письмо, паршивая крыса. В последний раз. Ты с нами или против нас?
Мертвенно бледный Рантцау уставился на письмо и понял, что выбор у него невелик.
— Разумеется, я с вами, — сказал Рантцау, — быть может, меня могут отнести для выполнения задания… в портшезе…
— Хорошо, — сказал Гульберг. — А это письмо я сохраню. Его не обязательно кому-нибудь показывать. Но только с одним условием. Что ты, после того, как очистительное деяние будет завершено, и Дания будет спасена, не станешь меня сердить. Но ты ведь не станешь в дальнейшем меня сердить, не так ли? Чтобы вынудить меня показать это письмо другим?
На некоторое время воцарилось молчание, потом Рантцау совсем тихо сказал:
— Разумеется, нет. Разумеется, нет.
— Никогда в жизни?
— Никогда в жизни.
— Хорошо, — сказал Гульберг. — Тогда мы знаем, как будут складываться наши отношения в будущем. Приятно иметь надежных союзников.
Потом Гульберг вызвал солдат и приказал двоим из них отнести графа Рантцау на исходную позицию в северной галерее. Они перенесли его через мост, но потом граф объявил, что хочет попытаться идти сам, несмотря на невыносимую боль, и похромал к своему командному пункту в северной галерее.
3
В 4.30 утра 17 января 1772 года они перешли к действию.
Две группы гренадеров, одной из которых командовал Кёллер, другой — Берингскьольд, одновременно ворвались к Струэнсе и Бранду. Струэнсе обнаружили спокойно спящим; он сел в постели, с удивлением оглядывая солдат, и, когда полковник Кёллер объявил его арестованным, попросил показать ему приказ об аресте.
Приказ ему не показали, потому что такового не существовало.
Тогда он вяло посмотрел на них, медленно надел на себя самое необходимое и последовал за ними, не говоря ни слова. Его посадили в наемную карету и повезли в тюрьму крепости Кастеллет.
Бранд даже не спрашивал приказа об аресте. Он только попросил разрешения взять с собой свою флейту.
Его тоже посадили в карету.
Коменданта Кастеллета, которого не предупреждали заранее, разбудили, и он сказал, что с радостью примет обоих. Все, казалось, удивились, что Струэнсе сдался так легко. Он просто сидел в карете, уставившись на свои руки.
Он словно был к этому готов.
Один из сделанных впоследствии многочисленных рисунков, изображающих арест Струэнсе, воспроизводит гораздо более энергичную сцену.
Один из придворных освещает комнату канделябром с тремя свечами. Через выломанную дверь врываются солдаты, со вскинутыми ружьями, держа наготове штыки, направленные на Струэнсе. Полковник Кёллер стоит у кровати, властно держа в левой руке приказ об аресте. На полу лежит маскарадная маска — маска черепа. Одежды разбросаны по полу. Часы показывают четыре. Загроможденные книжные полки. Конторка с письменными принадлежностями. И Струэнсе — в постели, сидящий в одной ночной рубашке, отчаянно подняв руки, в знак капитуляции или моля того всемогущего Бога, которого всегда отрицал, сжалиться в эту скорбную минуту над несчастным грешником, оказавшимся в крайней нужде.
Но эта картина не правдива. Он покорно, как овца на бойню, дал себя увести.
Короля, разумеется, арестовывать были не должны.
Короля Кристиана VII, напротив, должны были спасти от покушения на его жизнь, и поэтому ему лишь предстояло подписать документы, которые юридически узаконили бы аресты.
Легко забыли о том, что он — избранный Богом самодержавный правитель.
Людей, ворвавшихся в его темную опочивальню, было много. Вдовствующая королева, ее сын Фредерик, Рантцау, Эйхстед, Кёллер и Гульберг, а также семь гренадеров из лейб-гвардии, которым, однако, из-за истерической реакции короля и его безудержного страха перед солдатами и их оружием, было приказано выйти и ждать за дверьми.
Кристиан подумал, что его собираются убить, и начал пронзительно кричать и плакать, как ребенок. Собака шнауцер, спавший в эту ночь в его постели, дико залаяла. В конце концов, ее пришлось выставить. Негритенок-паж Моранти, спавший, свернувшись, в ногах короля, в испуге спрятался в углу.
На мольбы Кристиана оставить собаку рядом с ним в постели никто внимания не обращал.
Под конец короля удалось успокоить. Его жизни опасность не угрожает. Они не собираются его убивать.
То, что ему затем рассказали, вызвало у него, однако, новые приступы рыданий. Причиной этого ночного визита, объяснили ему, был заговор против персоны короля. Струэнсе и королева покушаются на его жизнь. Его хотят спасти. Поэтому он должен подписать ряд документов.
Черновики этих документов составлял Гульберг. Одетого в халат Кристиана подвели к письменному столу. Там он подписал семнадцать документов.
Он все время всхлипывал, его тело и рука дрожали. Только при виде одного документа он, казалось, просиял. Это был приказ об аресте Бранда.
— Это — кара, — пробормотал он, — за желание опорочить Владычицу Вселенной. Кара.
Никто, кроме разве что Гульберга, не смог понять, что он имеет в виду.
4
Арестовывать королеву должен был Рантцау.
У него были пятеро солдат и один младший лейтенант, и он, с подписанным королем приказом об аресте в руках, направился к опочивальне королевы. Одну из придворных дам послали разбудить королеву, поскольку, как он пишет в своем отчете, «уважение запрещало мне появляться у постели королевы»; но младший лейтенант Бек дает более живое описание того, чтó происходило. Придворная дама разбудила королеву. Та выбежала, в одной сорочке, и гневно спросила Рантцау, что происходит. Он лишь протянул ей приказ короля.
Там говорилось: «Я считаю необходимым отправить Вас в Кронборг, поскольку к этому меня вынуждает Ваше поведение. Я очень сожалею об этом шаге, в коем повинен не я, и желаю, чтобы Вы чистосердечно покаялись».
Подписано: Кристиан.
Она скомкала приказ, закричала, что Рантцау об этом пожалеет, и спросила, кто еще арестован. Ответа она не получила. Потом она бросилась в свою опочивальню в сопровождении Рантцау и младшего лейтенанта Бека, а также нескольких солдат. Продолжая яростные нападки на Рантцау, она сорвала с себя сорочку и голой забегала по комнате в поисках одежды; Рантцау же, раскланиваясь, со свойственным ему изяществом сказал:
— Ваше Величество должны пощадить меня и не подвергать колдовским чарам Ваших прелестей.
— Не стой тогда и не пялься, проклятая, льстивая жаба, — выкрикнула королева на сей раз на своем родном английском языке; но в этот момент камеристка фон Аренсбах вбежала с нижней юбкой, платьем и парой туфель, и королева впопыхах стала набрасывать на себя эту одежду.
Тем временем она продолжала гневные выпады против Рантцау, который в какой-то момент был вынужден защищаться своей тростью, поднимая ее, исключительно в целях защиты, чтобы сдерживать удары королевы той тростью, которую он взял с собой, чтобы ему было легче опираться на ногу, именно в эту ночь страдавшую подагрой, чего королева в своем гневе во внимание не принимала.
В своем отчете Рантцау утверждает, что он, из скромности и чтобы не осквернять Ее Королевское Величество своими взглядами, пока королева не оделась, все время держал перед своим лицом шляпу. Младший лейтенант Бек, однако, утверждает, что он сам, Рантцау и четверо солдат внимательно рассматривали королеву в ее растерянной и безумной наготе и наблюдали весь процесс одевания. Он докладывает также, какие предметы одежды королева надевала.
Она не плакала, а все время поносила Рантцау и, что он особо подчеркивает в своем отчете Инквизиционному комитету, его возмущало то, «с каким презрением она говорила о короле».
Как только она оделась — просто сунула босые ноги в туфли, не надевая чулок, что всех шокировало, — она вылетела из комнаты, и ее было не остановить. Она побежала вниз по лестнице и попыталась проникнуть в комнату Струэнсе. Перед комнатой, однако, стояла стража, известившая ее о том, что граф Струэнсе арестован и увезен в тюрьму. Тогда она, продолжая искать помощи, побежала к покоям короля.
Рантцау и солдаты ей не препятствовали.
Она, казалось, обладала неслыханной силой, и отсутствие у нее всякой скромности, ее обнаженное тело и гневные выпады их тоже пугали.
Но она сразу поняла, что произошло. Они запугали Кристиана до безумия. И все же Кристиан оставался ее единственным шансом.
Она распахнула дверь в его опочивальню, сразу увидела маленькую фигурку, заползшую в изголовье кровати, и все поняла. Он обмотался простыней, спрятался полностью, спрятал лицо, тело и ноги, и если бы не эти неуверенные, раскачивающиеся движения, можно было бы подумать, что тут была выставлена упакованная статуя, белая и завернутая в мятую простыню.
Словно белая мумия, нерешительно и нервно раскачивающаяся, вздрагивающая, спрятанная, но все же ей предоставленная.
Рантцау остановился в дверях и дал солдатам знак оставаться снаружи.
Она подошла к этой лежащей на кровати, белой, содрогающейся мумии.
— Кристиан, — закричала она, — я хочу поговорить с тобой! Сейчас!
Ответа не последовало, лишь нерешительные подергивания под белой простыней.
Она села на край кровати и попыталась говорить спокойно, хотя дыхание у нее сбивалось, и ей было трудно контролировать свой голос.
— Кристиан, — сказала она настолько тихо, чтобы стоявший у дверей Рантцау не мог ее слышать, — меня не волнует то, что ты подписал, это все равно, тебя обманули, но ты должен спасти детей! Ты должен, черт возьми, спасти детей, о чем ты думал? Я знаю, что ты меня слышишь, ты должен послушать, что я скажу, я прощаю то, что ты подписал, но ты должен спасти детей! иначе они заберут их у нас, и ты знаешь, что это значит, ты же знаешь, что произойдет, ты обязан спасти детей!
Она вдруг повернулась к стоявшему у дверей Рантцау и почти проревела: ИСЧЕЗНИ, ПРОКЛЯТАЯ КРЫСА, С ТОБОЙ ГОВОРИТ КОРОЛЕВА!!! А потом стала вновь, умоляюще, шепотом говорить Кристиану: о-о-о, Кристиан, шептала она, ты думаешь, что я тебя ненавижу, но это неправда, ты ведь мне всегда нравился, это правда, это правда, послушай меня, я знаю, что ты слышишь! я бы могла полюбить тебя, если бы нам дали хоть малейший шанс, но это было невозможно в этом проклятом сумасшедшем доме. В ЭТОМ БЕЗУМНОМ СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ!!! — прокричала она Рантцау, а потом снова зашептала: у нас все могло бы быть так хорошо, где-нибудь в другом месте, только мы, все могло бы получиться, Кристиан, если бы только они не заставили тебя совокупляться со мной как со свиноматкой, это была не твоя вина, это была не твоя вина, но ты должен подумать о детях, Кристиан, и не прячься, я знаю, что ты слушаешь! НЕ ПРЯЧЬСЯ, но я — человек, а не свиноматка, и ты должен спасти девочку, они хотят ее убить, я это знаю, только потому, что это ребенок Струэнсе, и ты это тоже знаешь, ТЫ ЗНАЕШЬ, и ты никогда не возражал, ты тоже хотел этого, ты сам этого хотел, мне же хотелось только немного уколоть тебя, чтобы ты увидел, что я существую, чтобы ты хоть немного это увидел, тогда бы мы смогли, Кристиан, тогда бы мы смогли, но ты должен спасти детей, ты ведь мне, действительно, всегда нравился, у нас все могло бы быть так хорошо, Кристиан, ты слышишь, что я говорю, Кристиан, ОТВЕЧАЙ ЖЕ, КРИСТИАН, ты должен ответить, КРИСТИАН, ты всегда прятался, тебе не спрятаться от меня, ОТВЕЧАЙ ЖЕ, КРИСТИАН!!!
И тут она сорвала простыню с его тела.
Но это был не Кристиан. Это был маленький черный паж Моранти, смотревший на нее большими, широко раскрытыми от страха глазами.
Она смотрела на него, словно парализованная.
— Забирайте ее, — сказал Рантцау солдатам.
Когда она проходила мимо стоявшего в дверях Рантцау, она остановилась, посмотрела долгим взглядом ему в глаза и совершенно спокойно сказала:
— В нижнем круге ада, где обитают предатели, тебе придется мучиться вечно. И это меня радует. Это единственное, что меня по-настоящему, по-настоящему радует.
И ответить на это он не смог.
Ей разрешили взять с собой малютку в направлявшуюся в Кронборг карету. Было девять часов утра, когда они выехали через северные ворота Нёррепорт. Они поехали по дороге Конгевейен мимо Хиршхольма, но мимо.
В карете, в качестве стражи, сидела та придворная дама, которую она больше всего не любила.
Каролина Матильда дала девочке грудь. Только теперь она смогла заплакать.
Слухи распространились быстро, и чтобы придать слухам о том, что короля спасли от покушения, официальную силу, Гульберг распорядился, чтобы король показался лично.
Была заложена стеклянная карета, запряженная шестью белыми лошадьми, ее сопровождали двенадцать придворных, скакавших по бокам. В течение двух с половиной часов эта карета ездила по Копенгагену. И сидели в ней лишь Кристиан и принц крови Фредерик.
Принц был безумно счастлив, пускал слюни, привычно разевал рот и махал рукой ликующим массам. Кристиан же сидел, забившись в угол кареты, был мертвенно бледен от страха и неотрывно смотрел на свои руки.
Восторг был безумным.
5
В ту ночь Копенгаген прорвало.
Толчком послужило триумфальное шествие, с шестью белыми лошадьми и перепуганным, спасенным и до крайности униженным королем. Всем вдруг стало очевидно: произошла революция, и ее подавили, краткий визит лейб-медика в пустое пространство, образовавшееся во власти, закончился, датская революция миновала, немец был арестован, немец был закован в кандалы, старый режим — или это был новый? — опрокинут, и все понимали, что находятся на пороге переломного момента в истории; безумие сделалось безудержным.
Все началось с простых выступлений «черни»; норвежские матросы, которые когда-то, несколько месяцев назад, столь мирно промаршировали в Хиршхольм и, после встречи с очаровательной маленькой королевой, обратно, эти норвежские матросы обнаружили, что никаких правил и никаких законов больше не существует. Полиция и военные, казалось, исчезли с улиц, и путь к борделям и кабакам был открыт. Начали с борделей. Считалось, что причина заключалась в том, что Злые Люди, руководимые Струэнсе, которые были так близки к тому, чтобы лишить Батюшку жизни, являлись Покровителями Борделей.
Режим Борделей миновал. Настал час отмщения.
Поскольку ведь Батюшка, Король, Добрый Правитель, на которого они всегда уповали у себя в Норвегии как на высшего защитника, Он-то ведь и был спасен. Теперь Батюшка спасен. У Батюшки открылись глаза, и он отверг своих злых друзей, и теперь предстояло очистить бордели. Во главе шли именно эти пятьсот норвежских матросов, и никто им не препятствовал. Потом огонь вспыхнул повсюду, и на улицу повалила масса, бедняки, никогда и не мечтавшие о революции, которым теперь предлагалось приятное время насилия, совершенно безнаказанно, совершенно необъяснимо. Можно было устраивать мятежи, безо всякой цели, просто ссылаясь на чистоту. Нужно было совершить насилие над грехом, и тем самым чистота будет восстановлена. Окна борделей разбивались, двери выламывались, их утварь вышвыривалась, нимф совершенно бесплатно насиловали, и они, полуголые, с криком бегали по улицам. За одни сутки более шестидесяти борделей было разгромлено, уничтожено, сожжено, впопыхах пострадало и несколько абсолютно приличных домов и приличных женщин, по ошибке, как часть того потока коллективного безумия, который в эти сутки захлестнул Копенгаген.
Казалось, что пиетистская порядочность достигла коллективного оргазма и разбрызгала семя возмездия над падшим Копенгагеном Струэнсе. Начали, что характерно, с немца Габеля, отвечавшего за продажу спиртного в Росенборгском парке, открытом Струэнсе для публики и долгим летом и теплой осенью 1771 года являвшимся для копенгагенского населения средоточием распутства. Решили, что дом Габеля был его сердцевиной, что именно оттуда исходила греховная зараза, что там, наверняка, предавались блуду Струэнсе и его приспешники, и его следовало очистить. Габель остался в живых, но храм действительно очистили от торгашей. Сам дворец почитался священным, его нельзя было ни касаться, ни штурмовать, но нападению подвергались места соприкасавшиеся с дворцом и королевским двором. Следующей целью стал дом итальянских актрис; его очистили, но нескольких артисток все же не изнасиловали, поскольку было сказано, что ими пользовался Батюшка, и, следовательно, они были в какой-то степени предметами священными. Нескольких из них, однако, изнасиловали специально, в знак прославления Батюшки; но причина всего этого насилия была уже не столь явной, отнюдь не столь явной. Казалось, что ненависть ко двору и почтение ко двору вызвали масштабное, яростное и сумбурное изнасилование Копенгагена; там, наверху, среди правителей произошло нечто постыдное и безнравственное, и теперь была дозволена чистка, и они чистили, им дали позорить и чистить, и спиртное было бесплатным и потреблялось; требовалось отомстить за что-то, возможно, за тысячелетнюю несправедливость или за несправедливость Струэнсе, ставшую символом всех несправедливостей. Дворец Шиммельмана был очищен по неясным причинам, которые, однако, имели некоторую связь со Струэнсе и грехом. И внезапно весь Копенгаген превратился в пьющий, крушащий, насилующий ад, во многих местах пылали пожары, улицы были усыпаны битым стеклом, среди сотен трактиров не было ни одного не пострадавшего. Никаких полицейских было не найти. Никаких солдат не присылали. Казалось, заговорщики — вдовствующая королева и победители — хотели сказать: грех в датской столице должен быть выжжен большим, разгульным праздником отмщения.
Господь должен был это позволить. Господь должен был использовать эту выпущенную на волю необузданность народа как средство для очистки борделей, трактиров и всех прибежищ разврата, использовавшихся теми, кто уничтожал нравственность и благовоспитанность.
Это продолжалось двое суток. Потом уличные беспорядки постепенно стихли, словно в изнеможении или в печали. Что-то закончилось. Тому, что было раньше, отомстили. Время просветителей-предателей прошло. Но в этом изнеможении присутствовала и великая печаль: больше не будет никаких открытых и освещенных парков, театры и развлечения запретят, воцарятся чистота и богобоязненность, так, скорее всего, и будет. Больше никогда не будет так весело. Но это необходимо.
Своего рода печаль. Именно так. Своего рода справедливая, карающая печаль. И этот новый режим, режим добропорядочный, не станет наказывать народ за эту мстящую, но странным образом приводящую в отчаяние печаль.
На третий день на улицы вышла полиция, и все кончилось.
Королеву под надежной стражей из восьми конных драгун везли в Кронборг. В карете только королева, малышка и единственная придворная дама, составлявшая теперь ее свиту.
На козлах рядом с кучером сидел офицер, все время державший саблю наголо.
Коменданту фон Хоху пришлось поспешно протапливать несколько комнат в старом замке Гамлета. Зима была очень холодной, с частыми ураганными ветрами с Эресунда, а комендант не был предупрежден. Королева ничего не сказала, но все время держала ребенка тесно прижатым к своему телу и куталась вместе с ним в шубу, снимать которую так и не стала.
Вечером она долго стояла у южного окна и смотрела в сторону Копенгагена. Лишь единожды что-то сказала своей придворной даме. Она спросила, что это за странный, слабо мерцающий свет на небе с южной стороны.
— Это, — сказала придворная дама, — светится Копенгаген, и народ празднует там освобождение от угнетателя Струэнсе и его приспешников.
Тогда королева быстро повернулась и дала придворной даме пощечину. Потом она разрыдалась, попросила прощения, но снова вернулась к окну и, прижимая к себе спящего ребенка, долго смотрела в темноту на слабый свет украшенного иллюминацией города.