Неуязвимый
1
Швейцарский гувернер был худощавым и сутулым, и у него была мечта о просвещении, видевшемся ему словно тихий и прекрасный рассвет; сначало едва заметный, потом уже самый настоящий, за которым — день.
Именно так он представлял себе просвещение. Тихо, спокойно и безмятежно. Просто так должно было быть всегда.
Звали гувернера Франсуа Ревердиль. Он-то и стоял во дворе перед дворцом.
Ревердиль держал Кристиана за руку, совершенно забыв об этикете и чувствуя лишь сострадание к рыдавшему мальчику.
Именно поэтому, после благословения, они и стояли в снегу, посреди двора.
Вечером того же дня с дворцового балкона Кристиан VII был провозглашен королем Дании. Ревердиль стоял позади, наискосок от него. То, что новый король махал рукой и смеялся, вызвало недовольство.
Это сочли неподобающим. Никакого объяснения непристойному поведению короля дано не было.
Когда швейцарец Франсуа Ревердиль в 1760 году получил должность при одиннадцатилетнем наследном принце Кристиане, ему долгое время удавалось скрывать свое еврейское происхождение. Два его других имени — Элия Саломон — в контракте не значились.
В подобных предосторожностях наверняка не было необходимости. Погромов в Копенгагене не случалось уже более десяти лет.
О том, что Ревердиль был сторонником просвещения, в контракте также не упоминалось. Он считал эти сведения излишними и способными повредить. Политические взгляды были его личным делом.
Главным принципом была осторожность.
Его первое впечатление от мальчика было чрезвычайно благоприятным.
Кристиан был «пленительным». Он маленького роста, слабенький, в чем-то даже похожий на девочку, но при этом совершенно очаровательный, как внешне, так и по своим душевным качествам. Он был сообразителен, двигался мягко и элегантно, свободно говорил на трех языках: датском, немецком и французском.
Уже через несколько недель этот образ усложнился. Мальчик, казалось, очень быстро привязался к Ревердилю, перед которым, как он сам выразился уже через месяц, «не испытывал страха». Поинтересовавшись поразившим его словом «страх», Ревердиль, как ему показалось, понял, что боязнь была для мальчика естественным состоянием.
Постепенно он стал отмечать в образе Кристиана не только «пленительность».
Во время обязательных прогулок, предпринимавшихся с укрепляющей целью, когда они оставались одни, у одиннадцатилетнего мальчика обнаруживались чувства и оценки, которые Ревердиль находил все более пугающими. Они получали к тому же весьма странное языковое выражение. Маниакально повторяемое Кристианом пожелание стать «сильным» или «твердым» вовсе не означало стремления стать сильным физически; он имел в виду что-то другое. Он хотел делать «успехи», но и это понятие невозможно было истолковать сколько-нибудь разумным образом. Казалось, его язык состоял из огромного числа слов, созданных по какому-то тайному шифру, разобраться в котором непосвященному было невозможно. Во время бесед, происходивших в присутствии третьего лица, или когда мальчик находился на глазах у придворных, этот зашифрованный язык полностью отсутствовал. Но с глазу на глаз с Ревердилем зашифрованные слова возникали с почти маниакальной частотой.
Самыми странными были: «мясо», «людоеды» и «наказание», употреблявшиеся без сколько-нибудь ясного смысла. Некоторые выражения стали, однако, вскоре понятными.
Когда они после прогулок возвращались к урокам, мальчик мог сказать, что теперь они пойдут на «суровый экзамен» или «суровый допрос». В датской юридической терминологии это выражение означало то же, что и «пытки», которые были в то время разрешены и исправно применялись правосудием. Ревердиль как-то в шутку спросил, неужели мальчик полагает, что его будут пытать каминными щипцами.
Мальчик с удивлением ответил, что да.
Это было само собой разумеющимся.
Только некоторое время спустя Ревердиль понял, что это выражение как раз не было шифром, скрывавшим нечто другое и загадочное, а содержало вполне конкретное сообщение.
Его пытали. Это считалось нормальным.
2
Задачей гувернера было обучение датского самодержца, обладавшего неограниченной властью.
Однако это входило не только в его задачу.
Ревердиль приступил к своим обязанностям день в день через сто лет после переворота 1660 года, который практически лишил дворян власти, вернув единовластие королю. Ревердиль неустанно повторял юному принцу о важности его положения; ведь в его руках будущее страны. Из деликатности он, однако, не рассказывал Кристиану предысторию: что ослабление самодержавия при прежних королях и вырождение династии предоставили всю полноту власти тем людям при дворе, которые теперь контролировали его собственное воспитание, образование и образ мыслей.
Казалось, «мальчик» (Ревердиль пользуется именно этим словом), при мысли о своей будущей роли короля, испытывал исключительно тревогу, нежелание и отчаяние.
Король был самодержцем, но вся власть принадлежала чиновникам. Всем это казалось естественным. Предназначенная для Кристиана педагогика была к этому приспособлена. Власть была пожалована Богом королю. Тот, в свою очередь, не пользовался властью, а передавал ее дальше. То, что король не пользовался властью, не было само собой разумеющимся. Для этого он должен был быть душевнобольным, законченным алкоголиком или просто не желать работать. В противном случае требовалось сломить его волю. Апатия и пороки короля были, таким образом, либо врожденными, либо могли быть в нем воспитаны.
Способности Кристиана внушили его окружению мысль, что безволие в нем надо воспитывать. Ревердиль описывает методы, которые применялись к «мальчику» в качестве «систематической педагогики, использовавшейся, чтобы вызвать бессилие и деградацию с целью сохранения влияния истинных правителей». Он быстро почувствовал, что при датском дворе были готовы пожертвовать душевным здоровьем юного принца ради достижения результата, который можно было наблюдать на примере предыдущих королей.
Их целью было создание из этого ребенка «нового Фредерика». Они хотели, напишет Ревердиль позднее в своих мемуарах, «в результате моральной деградации королевской власти, создать в ней некую пустоту, где бы они безнаказанно могли властвовать сами. В то время они никак не рассчитывали, что в один прекрасный день в эту создавшуюся во власти пустоту нанесет визит лейб-медик по имени Струэнсе».
Выражение «визит лейб-медика» встречается именно у Ревердиля. Едва ли он иронизирует. Он, скорее, просто наблюдает за тем, как ломают мальчика, — осознанно и яро.
О родных Кристиана говорили, что его мать умерла, когда ему было два года, что все знакомство с отцом сводилось к знанию о его дурной репутации, и что занимавшийся воспитанием Кристиана граф Дитлев Ревентлов был человеком праведным.
Ревентлов был натурой сильной.
Его представление о воспитании заключалось в том, что таковое являлось «дрессировкой, на которую был способен даже глупейший из крестьян, если ему дать в руки хлыст». Поэтому в руках у Ревентлова был хлыст. Большое внимание следовало уделять «душевному усмирению» и «подавлению самостоятельности».
Он, не колеблясь, применял эти принципы в отношении маленького Кристиана. В подобных методах воспитания детей не было для того времени ничего необычного. Уникальным же и столь поразительным по своим результатам даже для современников было то, что речь в данном случае шла не о дворянской или буржуазной среде. Человеком, которого следовало сломить дрессировкой и душевным усмирением, чтобы при помощи хлыста лишить его самостоятельности, был избранный Богом одиннадцатилетний правитель Дании.
Сломленный и усмиренный правитель с подавленной волей должен был получить всю полноту власти и отказаться от нее в пользу своих воспитателей.
Уже гораздо позже, через много лет после окончания датской революции, Ревердиль задается в своих мемуарах вопросом, почему же он не вступился.
Ответить на это ему нечего. Он представляется человеком умным, и его анализ предельно ясен.
Но ответа именно на этот вопрос у него нет.
Ревердиль занял должность подчиненного учителя немецкого и французского языков. По прибытии он отмечает результаты педагогики первых десяти лет.
Это правда: он был подчиненным. Принципы утверждались графом Ревентловом. Никаких родителей не было.
«Итак, в течение пяти лет я ежедневно покидал дворец в печали; я видел, как непрерывно пытаются подавлять духовные возможности моего ученика, чтобы он не научился ничему из того, что имело бы отношение к его роли правителя и праву на власть. Он не получал никаких уроков по гражданскому законодательству своей страны; он не имел никакого представления о том, как распределяется работа в правительственных учреждениях или как именно осуществляется управление страной, или как разветвляется исходящая от Короны власть на пути к отдельным государственным чиновникам. Ему никогда не рассказывали, в каких отношениях он окажется с соседними странами; он пребывал в полном неведении относительно сухопутных и морских вооруженных сил своего государства. Обер-гофмейстер, руководивший его образованием и ежедневно контролировавший мои уроки, стал министром финансов, сохранив за собой должность главного надзирателя, но при этом не вводил подопечного в круг его будущих обязанностей. Те суммы, которые страна приносила королевской власти, способ, каковым они попадали в казну, цели, на которые их следовало использовать, — все это оставалось совершенно неведомым человеку, которому предстояло однажды начать всем этим распоряжаться. Несколькими годами ранее его отец, король, подарил ему поместье; но принц даже не нанял сторожа, не заплатил собственноручно ни дуката, не посадил там ни единого дерева. Обер-гофмейстер и министр финансов Ревентлов управлял всем по своему разумению и с полным основанием говорил:
— Мои дыни! Моя смоква!»
Гувернер констатирует, что министр финансов, поместный дворянин и граф господин Ревентлов играл в обучении самую что ни на есть центральную роль. Это обстоятельство способствовало тому, что Ревердиль до некоторой степени научился разгадывать загадки, которые задавал ему шифрованный язык мальчика.
Его все более поражали, в частности, физические странности принца. Казалось, что тот испытывает какое-то телесное беспокойство: он беспрестанно рассматривал свои руки, щупал пальцами живот, постукивал кончиками пальцев по коже и бормотал, что вскоре «добьется успехов». Он достигнет «состояния совершенства», что позволит ему стать таким, «как итальянские артисты».
Понятия «театр» и «Passauer Kunst»[7] сплетаются у юного Кристиана воедино. Никакой логики, кроме той, которую порождают у мальчика «суровые допросы».
Среди многочисленных странных представлений, бытовавших в то время при европейских дворах, была вера в существование средств, способных сделать человека неуязвимым. Этот созданный в Германии во время Тридцатилетней войны миф был мечтой о неуязвимости, которая и стала играть важную роль в особенности среди правителей. Веры в это искусство, именовавшееся «Passauer Kunst», придерживались и отец Кристиана, и его дед.
Вера в «Passauer Kunst» стала для Кристиана тайным сокровищем, которое он скрывал глубоко в себе.
Он постоянно рассматривал свои руки и живот, чтобы увидеть, добился ли он успехов («s’il avançait»)[8] на пути к неуязвимости. Окружавшие его каннибалы были врагами, постоянно ему угрожавшими. Если бы он стал «сильным», а его тело «неуязвимым», он смог бы сделаться невосприимчивым к жестокостям своих врагов.
Врагами были все, но особенно самодержавный правитель Ревентлов.
То, что в качестве божественных образцов Кристиан называет «итальянских артистов», непосредственно связано с этой мечтой. Театральные актеры представлялись ему богоподобными. Боги были твердыми и неуязвимыми.
Эти боги тоже играли свои роли. При этом они были выше действительности.
В пятилетнем возрасте он побывал на гастролях итальянской театральной труппы. Прекрасная осанка актеров, их высокий рост и роскошные костюмы произвели на него такое сильное впечатление, что он стал считать их существами более высокого порядка. Они были подобны богам. А о нем ведь тоже говорили как о Божьем избраннике, и значит, если бы он добился успеха, он смог бы воссоединиться с этими богами, стать артистом и таким образом избавиться от «мук королевской власти».
Он постоянно воспринимал свое предназначение как муку.
Со временем у него к тому же зародилась мысль о том, что в детстве его перепутали. На самом деле он был крестьянским сыном. Это стало его идеей фикс. Его избранность была мукой. «Суровые допросы» были мукой. Если его перепутали, означает ли это, что ему никогда не освободиться от нее?
Ведь Божий избранник не был обычным человеком. И, следовательно, он со все большей лихорадочностью искал доказательства тому, что был человеком. Искал некий знак! Слово «знак» повторяется постоянно. Он ищет «знак». Если бы ему удалось найти доказательства того, что он был человеком, а не избранником, он освободился бы от королевской роли, от муки, от неуверенности и от суровых допросов. Если бы он, с другой стороны, смог сделаться неуязвимым, как итальянские актеры, он, возможно, сумел бы выжить и в качестве избранника.
Так представлялся Ревердилю ход мыслей Кристиана. Но уверенности у него не было. В то же время он был уверен в том, что перед ним образ, созданный воображением истерзанного ребенка.
Кристиан все больше укреплялся в убеждении, что театр был нереален и в силу этого являлся единственным действительно реальным способом существования.
Его мысль, которую Ревердиль прослеживает с величайшим трудом, поскольку логика здесь не совсем очевидна, его мысль заключалась в том, что если реальным был только театр, то все становилось понятным. Люди на сцене двигались подобно богам и повторяли заученные слова; это тоже было естественно. Актеры были реальны. Сам он был Милостью Божьей наделен ролью короля. Это не имело ничего общего с реальностью, это было искусство. Поэтому ему не было надобности стыдиться.
А вообще-то стыд как раз и был его естественным состоянием.
На одном из первых уроков, проходивших на французском языке, господин Ревердиль обнаружил, что его ученик не понимает выражения «corvée»[9]. Пытаясь прибегнуть для перевода к чему-то знакомому, он стал описывать мальчику элементы театра в его собственном существовании. «Мне пришлось тогда объяснить ему, что его поездки напоминали воинские призывы, что повсеместно высылались надзиратели с целью призвать крестьян для участия в представлении, кого с лошадьми, кого лишь с маленькими повозками; что этим крестьянам приходилось часами и днями ждать у дороги и на местах остановок, что они безо всякой пользы теряли много времени, что те, мимо кого он проезжал, были высланы ему навстречу, и ничто из виденного им не было реальностью».
Когда обер-гофмейстер и министр финансов Ревентлов узнал о примененном на уроке приеме, его охватила ярость, и он завопил, что это не приносит пользы. Вопил же граф Дитлев Ревентлов часто. Его поведение в качестве надзирателя за образованием принца вообще удивляло швейцарско-еврейского гувернера, который, однако, по понятным причинам не осмеливался выступать против принципов министра финансов.
Все было лишено какой-либо взаимосвязи. Театральная игра считалась естественной. Надо было заучивать, а не понимать. Он был Божьим избранником. Он стоял выше всех и был в то же время самым жалким. Регулярно повторялись лишь выпадавшие на его долю побои:
Господин Ревентлов славился «праведностью». Поскольку он считал заучивание более важным, чем понимание, он всячески подчеркивал, что принцу следует заучивать отдельные фразы и реплики наизусть, именно как в театральной пьесе. И напротив, совершенно неважным было, чтобы принц понимал то, что выучивал. Цель образования, с использованием, в первую очередь, театра в качестве образца, сводилась к заучиванию реплик. Несмотря на праведность и твердый характер, господин Ревентлов ради этой цели приобретал наследнику костюмы, сшитые в Париже. Когда потом мальчика демонстрировали, и он мог по памяти произносить свои реплики, министр финансов испытывал удовлетворение; перед каждой демонстрацией наследника престола он мог восклицать:
— Смотрите! Сейчас вам покажут мою куклу!
Часто, как пишет Ревердиль, эти представления были для Кристиана мучительными. Когда он однажды должен был продемонстрировать свои способности в танцевальных движениях, он попробовал сделать вид, что не понимает, чего от него ждут. «Это был тяжелый день для принца. Его отругали и побили, и он проплакал до самого начала балета. То, что должно было произойти, связалось у него в голове с навязчивыми идеями: он вообразил, что его ведут в тюрьму. Оказанные ему у ворот воинские почести, барабанная дробь и караул, окружавший его карету, укрепили его в этой мысли и вызвали у него сильный страх. Все его представления пришли в полнейший беспорядок, он на многие ночи лишился сна и непрестанно плакал».
Господин Ревентлов именно «постоянно» вмешивался в преподавание, особенно, когда характер заучивания смягчался до того, что он называл «беседой».
«Когда он замечал, что процесс обучения „вырождался“ в беседу, что он проходил тихо и спокойно и вызывал интерес у моего ученика, он тут же кричал из другого конца комнаты и притом по-немецки: „Ваше Королевское Высочество, если я не держу все под контролем, то просто ничего не делается!“ После этого он подходил к нам, заставлял принца начинать урок заново, добавляя при этом собственные комментарии, сильно щипал его, сжимал его ладони и наносил ему сильные удары кулаком. Мальчик совершенно терялся, пугался и отвечал все хуже и хуже. Упреков делалось все больше, и побои усиливались, то потому, что он все повторял чересчур дословно, то потому, что слишком вольно, то потому, что он упускал какую-то деталь, то потому, что он отвечал правильно, поскольку нередко случалось, что его мучитель сам не знал верного ответа. При этом обер-гофмейстер только все больше распалялся и, в конце концов, кричал через всю гостиную, чтобы ему принесли трость („stok“), которую он тут же применял к ребенку и которой продолжал орудовать еще долгое время. Подобные возмутительные сцены были известны всем, ибо их слышали и во дворе толпившиеся там придворные. Эта толпа, собиравшаяся, чтобы поприветствовать Восходящее Солнце, то есть наказываемого и кричащего ребенка, которого я знал как ребенка красивого и приятного, эта толпа стояла и слушала, пока ребенок, с широко раскрытыми от испуга и полными слез глазами, пытался по лицу своего тирана угадать, чего тот хочет, и какие слова следует употребить. За ужином ментор продолжал требовать внимания и задавать мальчику вопросы, встречая его ответы грубостями. Ребенок, таким образом, выставлялся глупцом перед своими слугами и знакомился с тем, что такое стыд.
В воскресенье ему тоже не давали отдохнуть; господин Ревентлов дважды водил своего ученика в церковь, громогласно повторял принцу в ухо важнейшие умозаключения проповедника, время от времени щипал его и толкал в бок, чтобы подчеркнуть особое значение отдельных фраз. После этого принца заставляли повторять услышанное, и если он что-то забывал или понимал неправильно, его избивали с той силой, каковой требовала каждая конкретная тема».
Это и был «суровый допрос». Ревердиль отмечает, что Ревентлов часто избивал наследного принца так долго, что «на губах графа выступала пена». В дальнейшем вся власть должна была быть, безо всякого посредничества, передана мальчику избравшим его Богом.
Поэтому он ищет «благодетеля». Пока он никакого благодетеля не находит.
Прогулки были для Ревердиля единственной возможностью объяснять что-либо вне всякого контроля. Но мальчик казался все более неуверенным и растерянным.
Все, казалось, было лишено какой-либо взаимосвязи. Во время этих прогулок, которые они временами совершали вдвоем, а временами — в сопровождении камергеров, следовавших «примерно на расстоянии тридцати локтей», растерянность мальчика становилась все более очевидной.
Его язык, можно сказать, начинал поддаваться расшифровке. Ревердиль замечал, что все связанное с побоями и царившим при дворе распутством в языковом сознании мальчика было «праведным».
Упорно пытаясь увязать все воедино, Кристиан объяснял, что королевский двор — это театр, что он просто должен заучить свои реплики, и что он понесет наказание, если не будет знать их дословно.
Но был ли он при этом одним человеком или в нем уживались двое?
У итальянских артистов, которыми он так восхищался, была одна роль в пьесе и другая роль, «вне ее», когда пьеса кончалась. Но считал ли мальчик, что его собственная роль не имела конца? Когда же он находился «вне ее»? Должен ли он был все время стремиться стать «твердым» и делать «успехи», а также пребывать «в роли»? Если все было лишь репликами, требовавшими заучивания, и если Ревердиль говорил, что все было срежиссированно, и что его жизнь следовало только заучить и «исполнять», мог ли он при этом надеяться когда-нибудь оказаться вне этой театральной пьесы?
Артисты — те итальянцы, которых он видел, были, однако, двумя существами: одним — на сцене и другим — вне ее. А кем же был он?
В его рассуждениях не было никакой логики, но в каком-то смысле они все же были понятными. Он спрашивал Ревердиля, что собой представляет человек. И является ли таковым он сам? Господь отправил в мир своего единородного сына, но Господь в то же время избрал его, Кристиана, самодержавным правителем. А эти реплики, которые он теперь заучивал, тоже написал Господь? Была ли Господня воля на то, чтобы крестьяне, которых высылали ему навстречу во время путешествий, становились его партнерами по игре? И какова все же была его собственная роль? Был ли он сыном Господа? А кем же тогда был его отец Фредерик?
Избрал ли Господь и отца тоже, сделав его столь «праведным», почти как господин Ревентлов? А может быть, существовал еще кто-то, помимо Господа, какой-нибудь Благодетель Вселенной, который смог бы сжалиться над ним в минуты крайней нужды?
Господин Ревердиль строго говорил ему, что он не был помазанником Божьим или Иисусом Христом, что сам Ревердиль, конечно же, не придерживался веры в Иисуса Христа, поскольку был евреем; что он ни при каких обстоятельствах не должен был намекать на то, что является сыном Господним.
Это было бы богохульством.
Но наследник престола возражал на это, что вдовствующая королева, которая была пиетисткой и приверженкой секты гернгутеров[10], говорила, что истинный христианин купается в крови Агнца, что раны его подобны пещерам, способным скрывать грешника, и что это — спасение. Какая же тут была взаимосвязь?
Ревердиль просил его немедленно выбросить эти мысли из головы.
Кристиан говорил, что боится наказания, поскольку его грех очень велик: primo, он не знал реплик; secundo, он утверждал, что явился Милостью Божьей, будучи на самом деле перепутанным сыном крестьянина. И тут спазмы обычно снова возвращались: это ощупывание руками живота, движения ног, указующая вверх рука и вырывающееся у него слово, повторяющееся, словно крик о помощи или мольба.
Возможно, это был его способ молиться: слово повторялось, как и движение руки, все указывающей на что-то или на кого-то наверху, во вселенной, казавшейся мальчику столь запутанной, пугающей и бессмысленной.
— Знак!!! Знак!!!
Упорные монологи Кристиана продолжались. Он словно бы ни за что не хотел сдаваться. Освобождает ли наказание от греха? Существует ли Благодетель? Поскольку стыд его был, как он полагал, столь великим, а ошибки столь многочисленными, как же соотносился при этом грех с наказанием? Какому же наказанию он должен был подвергнуться? А все окружавшие его, кто распутствовал, пьянствовал и был праведным, были ли они тоже частью Господнего спектакля? Иисус ведь родился в хлеву. Почему же тогда было столь невероятным, что его самого подменили, и что он мог бы вести совершенно иную жизнь с любящими родителями, среди крестьян и животных?
Иисус был сыном плотника. А кем же тогда был Кристиан?
Господина Ревердиля охватывало все более сильное беспокойство, но он изо всех сил пытался отвечать спокойно и разумно. Однако ему казалось, что растерянность мальчика увеличивалась, становилась все более настораживающей.
Разве Иисус, спросил Кристиан во время одной из прогулок, не изгнал торговцев из храма? Распутствовавших и грешивших!!! И если он изгнал их, таких праведных, кем же был сам этот Иисус?
— Революционером, — ответил господин Ревердиль.
Было ли тогда задачей Кристиана, упорно спрашивал он, задачей человека, избранного Богом самодержавным правителем, сокрушить и уничтожить все при этом дворе, где распутствовали, пьянствовали и грешили? Изгнать, сокрушить… уничтожить… праведников? Ведь Ревентлов был праведником? Мог ли некий Благодетель, бывший, возможно, правителем всей вселенной, сжалиться и уделить этому немного времени? Уничтожить праведников? Не могли Ревердиль помочь ему найти Благодетеля, способного все уничтожить?
— Почему тебе этого хочется? — спросил Ревердиль.
Мальчик заплакал.
— Чтобы добиться чистоты, — в конце концов ответил он.
Долгое время они шли молча.
— Нет, — сказал господин Ревердиль, — твоя задача не в том, чтобы уничтожать.
Но он знал, что ответа он так и не дал.
3
Юный Кристиан все чаще говорил о грехе и наказании.
Малое наказание ему уже было известно. Это была «трость», которой пользовался обер-гофмейстер. Малым наказанием были к тому же стыд и хохот пажей и «фаворитов», когда он совершал проступок. Крупное наказание, должно быть, полагалось за худшие грехи.
Развитие мальчика приобрело настораживающий характер в связи с пытками и казнью сержанта Мёрля.
А произошло следующее.
Сержант по имени Мёрль, с чудовищным вероломством убивший своего благодетеля, в доме которого проживал, и сделавший это с целью ограбления полковой кассы, был, в соответствии с королевским приказом, скрепленным подписью короля Фредерика, приговорен к ужасающей казни с применением методов, которые использовались только при казни за убийства особого свойства.
Многие считали это проявлением нечеловеческого варварства. Приговор был документом чрезвычайного и ужасающего характера; но кронпринц Кристиан, извещенный об этом событии, проявил к нему странный интерес. Все это происходило в предпоследний год правления Фредерика. Кристиану было в ту пору пятнадцать лет. Он обмолвился Ревердилю, что хочет присутствовать при казни. Ревердиль при этом очень разволновался и стал заклинать своего ученика отказаться от этой затеи.
Мальчик — он по-прежнему называет его мальчиком, — однако, прочитал приговор и нашел его на удивление притягательным. Следует также сказать, что перед казнью сержант Мёрль провел три месяца в тюрьме, где было вполне достаточно времени, чтобы преподать ему урок религии.
К счастью, он попал там в руки священника, разделявшего веру графа Цинцендорфа, то есть веру, называемую гернгутизмом, которую исповедовала и вдовствующая королева. В своих беседах с Кристианом — подобные беседы случались, но носили исключительно благочестивый характер, — она, с одной стороны, подробно обсудила приговор и предстоящий способ приведения его в исполнение, а с другой стороны, рассказала, что узник сделался гернгутером. Узник Мёрль стал верить, что именно жуткие мучения, предшествующие особому способу расставания с жизнью, и воссоединят его с ранами Иисуса; что именно истязания, боль и раны позволят ему погрузиться в лоно Иисуса, утонуть в ранах Иисуса и согреться в его крови.
Кровь, раны — все это приобретало в описании вдовствующей королевы такой характер, что становилось для Кристиана чем-то «вожделенным» и начало заполнять его ночные сновидения.
Палаческая телега стала превращаться в триумфальную колесницу. Раскаленные щипцы, которыми Мёрля должны были сдавить, розги, иглы и, наконец, колесо — все это стало превращаться в крест, на котором ему предстояло воссоединиться с кровью Иисуса. Мёрль, к тому же, писал в тюрьме псалмы, которые печатались и тиражировались к полному восторгу общественности.
За эти месяцы вдовствующая королева и мальчик объединились в своем интересе к предстоящей казни самым нежелательным для Ревердиля образом. И он не смог воспрепятствовать тому, чтобы Кристиан тайно понаблюдал за казнью.
Выражение «тайно» имеет здесь особое значение юридического характера. Согласно обычаю, если король или кронпринц каким-либо образом посещал место казни, это означало, что узника должны были помиловать.
Кристиан же наблюдал за казнью из закрытой наемной кареты. И никто его не заметил.
Сержант Мёрль пропел псалмы и громким голосом подтвердил свою пылкую веру и желание утонуть в ранах Иисуса; но когда начались длительные пытки на эшафоте, он не смог сдержаться и разразился отчаянным криком, особенно, когда иглы вонзились в «те части нижней половины его тела, которые могли быть центром величайшего наслаждения, но могли вызывать и величайшую боль». Его отчаяние было настолько лишено благочестия и благоразумия, что псалмы и молитвы собравшихся смолкли; благочестивое желание посмотреть на кончину мученика растаяло, и многие бросились прочь.
Кристиан же оставался в карете все время, пока сержант Мёрль не испустил дух. Затем он вернулся во дворец, вошел к Ревердилю, упал перед ним на колени, сцепил руки и, не произнося ни слова, в отчаянии и растерянности стал всматриваться в лицо своего учителя.
В тот вечер так ничего и не было сказано.
Сюда же относится и происшедшее вечером следующего дня.
Ревердиль зашел в покои Кристиана во дворце, чтобы сообщить об изменениях в уроках на завтра. Он остановился в дверях и оказался свидетелем сцены, которая, как он говорит, «парализовала» его. Кристиан лежал на полу, распластавшись на чем-то, что должно было представлять собой колесо для пыток. Двое пажей были заняты тем, что «дробили его суставы» — они осуществляли колесование при помощи рулонов бумаги, а лежавший на колесе преступник молился, стонал и плакал.
Ревердиль постоял, словно бы окаменев, но потом вошел в комнату и велел пажам прекратить. Кристиан тут же убежал прочь и не пожелал говорить о случившемся.
Месяцем позже, когда он обмолвился Ревердилю о том, что не может спать по ночам, Ревердиль попросил рассказать о причине его страданий. Тогда Кристиан со слезами проговорил, что представляет себе, «что он — это Мёрль, которому удалось вырваться из рук Праведности, и что по ошибке пыткам и казни подвергли фантома. Игра в подражание человеку, которого колесовали и истязали, наполнила его мозг мрачными представлениями и увеличила его склонность к подавленности».
4
Ревердиль постоянно возвращался к своей мечте о том, что свет просвещения сможет разгореться медленно, исподволь: картина приближающегося рассвета, медленно встающего над водой.
Это была мечта о неизбежном. Он, похоже, долго считал переход от тьмы к свету неизбежным, мягким и свободным от насилия.
Позднее он от этого откажется.
Господин Ревердиль пытался с величайшей осторожностью заронить в сознание престолонаследника несколько семян, которые, как он, будучи просветителем, надеялся, принесут свои плоды. Когда мальчик с большим интересом спросил, нельзя ли ему переписываться с кем-нибудь из философов, создавших большую французскую Энциклопедию, Ревердиль ответил, что некий господин Вольтер, француз, возможно, и заинтересовался бы юным наследником датского престола.
Тогда Кристиан написал господину Вольтеру письмо. Ему ответили.
Таким образом и возникла столь удивлявшая потомков переписка между Вольтером и душевнобольным датским королем Кристианом VII; Кристианом, наиболее известным благодаря оде, которую Вольтер написал ему в 1771 году, восславив его как северного монарха — носителя света и разума. Оде, которая попала к нему как-то вечером в Хиршхольме, когда он был уже совсем конченым человеком; но он ей очень обрадовался.
К одному из своих первых посланий господин Вольтер приложил книгу собственного сочинения. На вечерней прогулке Кристиан, — а ему было наказано Ревердилем держать свою корреспонденцию в строжайшей тайне, — продемонстрировал гувернеру эту книгу, которую он сразу по получении прочел, и процитировал отрывок, особенно ему понравившийся.
«Но разве не является высшим проявлением безумия, когда человек полагает себя способным обратить людей в иную веру и принудить их мысли к повиновению, очерняя их, преследуя, отправляя на галеры и пытаясь уничтожить, таща их на виселицы, пыточные колеса и костры».
— Так думает господин Вольтер! — торжествующе воскликнул Кристиан, — он так считает! Он послал эту книгу мне! Книгу! Мне!!!
Ревердиль шепотом велел своему ученику понизить голос, поскольку следовавшие за ними на расстоянии тридцати локтей придворные могли что-нибудь заподозрить. Кристиан тут же спрятал книгу у себя на груди и шепотом поведал, что господин Вольтер рассказал в своем письме, что его как раз привлекли к суду за свободомыслие, и что у Кристиана, как только он прочел книгу, сразу возникло огромное желание послать тысячу риксдалеров, чтобы поддержать господина Вольтера в защите свободы слова.
И теперь он спрашивал своего учителя, разделяет ли он его мнение. Следует ли ему посылать деньги. Господин Ревердиль, придя в себя и подавив удивление, поддержал престолонаследника в этой мысли.
Позднее эта сумма действительно была отослана.
Во время той же беседы Ревердиль спросил Кристиана, почему он хочет объединиться с господином Вольтером в борьбе, которая далеко не безопасна. И которая может быть неверно истолкована не только в Париже.
— Почему, — спросил он, — по какой причине?
И тогда Кристиан очень просто и с удивлением ответил:
— Во имя чистоты! почему же еще? Чтобы очистить храм!!!
Господин Ревердиль пишет, что, услышав этот ответ, он преисполнился счастьем, к которому, однако, примешивались недобрые предчувствия.
Похоже, в тот же вечер его опасения подтвердились.
Сидя у себя в комнате, он услышал страшный шум, доносившийся со двора, какие-то звуки, словно ломают мебель, и крики. К этому добавился звон бьющегося стекла. Он вскочил и увидел, что во дворе стала собираться толпа. Он помчался в покои принца и обнаружил, что Кристиан, в явном приступе безумия, поломал мебель в гостиной, расположенной слева от его спальни, и повыкидывал обломки в окно, что повсюду валяется битое оконное стекло, и что двое «фаворитов», как именовались некоторые придворные, безуспешно пытаются утихомирить престолонаследника и заставить его прекратить эти «извращения».
Но только когда Ревердиль обратился к нему решительным и умоляющим голосом, Кристиан перестал бросать мебель в окно.
— Дитя мое, — спросил Ревердиль, — возлюбленное дитя мое, зачем ты это делаешь?
Кристиан при этом молча уставился на него, словно не понимая, как Ревердиль может задавать такие вопросы. Все ведь совершенно очевидно.
В тот же миг в комнату ворвался приспешник вдовствующей королевы, профессор из Академии Сорё по имени Гульберг, служивший учителем и опекуном принца Фредерика, маленький человек со странно холодными голубыми глазами, не имевший иных отличительных черт и бывший весьма небольшого роста; Ревердиль лишь успел шепнуть Принцу:
— Возлюбленное дитя мое, только не так! Только не так!!!
Мальчик был совершенно спокоен. Во дворе начали собирать в кучу выброшенные обломки.
После этого Гульберг взял Ревердиля под руку, попросив разрешения побеседовать с ним. Они вышли в дворцовый коридор.
— Господин Ревердиль, — сказал Гульдберг, — Его Величеству необходим лейб-медик.
— Зачем?
— Лейб-медик. Мы должны найти кого-нибудь, кто сможет завоевать его доверие и препятствовать его… вспышкам.
— Кого же? — спросил Ревердиль.
— Мы должны поискать, — сказал Гульберг, — поискать с величайшей тщательностью самого что ни на есть подходящего человека. Не еврея.
— Это почему же? — поинтересовался Ревердиль.
— Поскольку Его Величество страдает душевной болезнью, — сказал ему Гульберг.
Возразить на это Ревердиль не смог.
5
18 января 1765 года министр Бернсторф сообщил юному престолонаследнику, что во вторник правительство на своем заседании, после почти двухгодичных переговоров с английским правительством, решило, что он должен вступить в брак с тринадцатилетней английской принцессой Каролиной Матильдой, сестрой английского короля Георга III.
Свадьба должна была состояться в ноябре 1766 года.
При упоминании имени нареченной, Кристиан тут же полностью сосредоточился на своих привычных телодвижениях: стал постукивать кончиками пальцев по коже, барабанить по животу и судорожно подергивать ногами. Дослушав сообщение, он спросил:
— Следует ли мне ради такого случая выучить особые слова или реплики?
Граф Бернсторф не вполне понял смысл этого вопроса, но с любезной улыбкой ответил:
— Исключительно любовные, Ваше Королевское Высочество.
Когда Фредерик умер и Кристиан был благословлен, суровое воспитание прекратилось: молодой король был готов. Он был подготовлен к роли самодержавного и полновластного правителя.
Он был готов. Он мог приступать к своей новой роли. Ему было шестнадцать лет.
Ревердиль проводил его к смертному одру отца, засвидетельствовал благословение и вывел Кристиана на улицу. Держась за руки, они долго стояли в полном одиночестве посреди дворцового двора, окутываемые легкой метелью, пока рыдания мальчика не стихли.
Тем же вечером Кристиан был провозглашен королем Кристианом VII.
Ревердиль стоял на балконе позади, наискосок от него. Кристиан и тут хотел держать его за руку, но Ревердиль заявил, что это было бы неподобающим и противоречащим этикету. Прежде чем выйти, дрожавший всем телом Кристиан спросил Ревердиля:
— Какое чувство я сейчас должен выразить?
— Скорбь, — ответил Ревердиль, — а затем радость от приветствия народа.
Кристиан, однако, запутался, забыл о скорби и отчаянии и все время демонстрировал не сходившую с губ радостную улыбку и приветственно махал народу руками.
Многих это задело. Только что коронованный король не выказал подобающей скорби. Когда ему сказали об этом, он был безутешен; он сказал, что забыл свою первую реплику.