Визит лейб-медика — страница 9 из 21

Хижина Руссо

1

Все труднее понять, что происходит.

Конус света, кажется, сужается вокруг нескольких стоящих на сцене актеров. Однако они пока стоят, отвернувшись друг от друга.

Совсем скоро они будут готовы подать реплику. Их лица еще не видны. Тишина.


Когда Кристиан как-то вечером, уже не в первый раз, начал рассказывать Струэнсе о своих ночных кошмарах, связанных с мучительной смертью сержанта Мёрля, и запутался в деталях, тот неожиданно принялся расхаживать по комнате и гневно велел ему прекратить.

Кристиан изумился. Пока еще был Ревердиль, до того, как его выслали в качестве наказания, ему можно было об этом говорить. Струэнсе же, похоже, потерял самообладание. Кристиан спросил, почему. Струэнсе сказал:

— Ваше Величество не понимает. И никогда не давали себе труда понять. Хотя мы уже так давно знаем друг друга. Но я отнюдь не сильный человек. Я испытываю страх перед болью. Я не хочу думать о боли. Меня легко напугать. Дело обстоит именно так, о чем Ваше Величество знали бы, прояви Ваше Величество интерес.

Кристиан с удивлением наблюдал за Струэнсе во время его вспышки и потом сказал:

— Я тоже боюсь смерти.

— Я не боюсь смерти!!! — нетерпеливо сказал Струэнес. — Только боли. Только боли!!!


Существует рисунок, сделанный в конце лета 1770 года, изображающий негритенка и принадлежащий руке Кристиана.

Вообще-то он рисовал очень редко, но сохранившиеся рисунки выполнены с большим талантом. Этот рисунок изображает Моранти — негритенка-пажа, которого Кристиану подарили для облегчения его меланхолии и «чтобы ему было, с кем играть».

Никому не следовало так выражаться. Меланхолия была подходящим словом, а не приятелем для игр. Но Бранд, которому пришла в голову эта идея, выражается именно так: приятель для игр для Его Величества. Вокруг короля распространилась атмосфера глухого отчаяния. Найти приятеля для игр среди придворных было трудно. Король, казалось, концентрировал отпущенную ему на день энергию на том часе, когда он подписывал документы и деловые письма, которые ему предлагал Струэнсе; но как только они расставались, на него нападала апатия, и он погружался в свое бормотание. Бранд устал от общества короля и купил ему в качестве игрушки пажа-негритенка. Когда он запросил разрешение, Струэнсе лишь с неодобрением покачал головой, но согласился.

Положение Струэнсе при дворе было теперь столь очевидным, что его согласие требовалось и для покупки негров-рабов.

Усталость его была вполне объяснимой, заявил Бранд, поскольку развлечение Его Величества не могло считаться входящим в непосредственные задачи директора театра. На самом же деле Бранд был обессилен и взбешен. Общение с Его Величеством становилось все более однообразным, поскольку тот часто целыми днями сидел на стуле, размахивал руками, бормотал про себя или тупо смотрел в стену. Король, кроме того, имел привычку ставить стул возле стены, повернув его таким образом, чтобы не видеть ничего вокруг.

Что было делать Бранду? Разговаривать трудно. Он ведь не мог становиться между стулом и стеной, объяснял он Струэнсе.

— Делайте, что хотите, — сказал Струэнсе. — Все равно это сумасшедший дом.

Негритенка-пажа назвали Моранти.


Моранти суждено было сыграть определенную роль в дальнейших событиях, также, как и в одном дипломатическом донесении.

Позднее, той же осенью, когда ситуация обострилась, и тревожные сведения о власти Струэнсе достигли иностранных держав, французский посланник попросил аудиенции у короля. Но когда посол прибыл, в комнате оказался только Струэнсе, который объявил, что король Кристиан VII нездоров, но что он хотел бы заверить посланника французского правительства в своем почтении и преданности.

— Доктор Струэнсе… — начал было французский посланник, но Струэнсе его немедленно поправил.

— Конференц-советник.

Атмосфера была напряженной и враждебной, но благопристойной.

— … до нас дошли слухи о почти… революционных планах датского монарха. Интересно. Интересно. Мы ведь хорошо знакомы с подобными настроениями в Париже. И относимся к ним критически. Как вам, наверное, известно. Мы хотели бы, со всем уважением, удостовериться в том, что темные… революционные… силы по недоразумению! по недоразумению! не вырываются на волю. У вас. И в Европе. И что зараза просвещения… да, именно так я, пожалуй, и хотел бы выразиться, зараза! не распространяется. И поскольку мы знаем, что юный монарх к вам прислушивается, мы хотели бы…

Вопреки этикету, Струэнсе не предложил французскому посланнику сесть; оба они стояли друг против друга, на расстоянии около пяти локтей.

— В Париже боятся? — спросил Струэнсе с легкой иронией в голосе. — Боятся этой маленькой, незначительной страны Дании? Вы это хотите сказать?

— Возможно, нам просто хотелось бы знать, что происходит.

— То, что происходит, — дело Дании.

— Которое не касается…?

— Вот именно.

Посланник посмотрел на Струэнсе ледяным взором и запальчиво, словно бы на мгновение утратив самообладание, произнес:

— Просветителям, к каковым относитесь и вы, доктор Струэнсе, не пристало быть дерзкими!

— Мы просто реалисты.

— Но если королевская власть в опасности…

— Она не в опасности.

— Мы слышали иное.

— Тогда перестаньте слушать.

Внезапно с дворцового двора послышались дикие крики. Струэнсе вздрогнул и подошел к окну. Его взору предстал король Кристиан VII, игравший со своим пажом. Кристиан изображал скаковую лошадь, маленький негритенок сидел у него на спине, с диким криком размахивая кнутом, а Его Величество полз вперед на четвереньках.

Струэнсе обернулся, но было поздно. Французский посланник последовал за ним к окну и все видел. Стиснув зубы, Струэнсе задернул шторы.

Но ситуация была предельно ясной.

— Господин Струэнсе, — сказал французский посланник с презрением и яростью в голосе, — я не идиот. Как и мой король, как и другие правители Европы. Я говорю это с прямотой, которую вы так цените. Вы играете с огнем. Мы не позволим, чтобы в этой поганой маленькой стране вспыхнул большой, все истребляющий революционный пожар.

Затем — аккуратный поклон, как и подобает.


Ситуация там, во дворе, была предельно ясной и очевидной. От этого было никуда не деться.

Был ли это самодержавный правитель с факелом разума в руке? Или безумец? Что ему было с ним делать?

Нет, что ему было делать с Кристианом, он не знал.

Проблема все время росла. В конце концов, это сделалось вопросом, ставившим, казалось, под сомнение и его самого. Был ли он именно тем человеком? Или же в нем самом тоже горел черный факел?

За неделю до появления при дворе маленького негритенка-пажа Струэнсе охватило отчаяние. Быть может, должен был заговорить голос рассудка. Быть может, разумнее было бы предоставить Кристиана болезни, позволить тьме поглотить его.

Мог ли из тьмы черного факела возникнуть свет? Ведь разум должен был стать тем рычагом, который следовало подвести под основы мироздания. Но при отсутствии твердой уверенности? А если разум не найдет точки опоры?

Но он ведь любил этого ребенка. Он не хотел бросать Кристиана, который, возможно, был одним из лишних, одним из тех, кому не было места в этом великом плане. Но разве лишние не были тоже частью этого великого плана?

Разве не ради лишних этот план создавался?

Он много размышлял над своей нерешительностью. Кристиан был ущербным, его душа была тронута холодом, но в то же время его власть была совершенно необходима. Чего же он сам жаждал или чем, во всяком случае, сейчас пользовался? Болезнь Кристиана создавала пустоту в самом центре власти. Туда-то он и явился с визитом. Должна была существовать возможность спасти и мальчика, и мечту об измененном обществе.

Так говорил он себе. Не зная при этом, защищает ли он в первую очередь Кристиана или же самого себя.

Образ черного факела, излучавшего тьму, не оставлял его. В душе юного монарха горел черный факел, это он теперь знал, и свет этого факела, казалось, гасил разум. Почему этот образ не оставлял его в покое? Возможно, и в нем самом тоже существовал черный факел. Нет, наверное, нет.

Но что же там тогда было?

Свет, пожар в прериях. Это были такие красивые слова.

Но Кристиан был светом и возможностью, и одновременно черным факелом, тьма от которого распространялась по всему миру.

Неужели таков и есть человек? Возможность и в тоже время черный факел.

Когда-то, в одно из своих светлых мгновений, Кристиан говорил о цельных людях; сам он цельным не был, сказал он. У него было много лиц. Потом Кристиан спросил: есть ли в государстве разума место таким, как я?

Такой простой, наивный вопрос. Но он внезапно опечалил Струэнсе.

Должно было быть место и для Кристиана тоже. Разве не ради этого все делалось? Разве не именно поэтому перед Струэнсе должна была открыться щель в истории; разве это не было частью доверенного ему?

В чем же тогда заключалась его задача? Он так и видел себя в глазах потомков немецким врачом, нанесшим визит в сумасшедший дом.

Врачом, которому выпала миссия?

«Визит» было более подходящим словом, чем призвание и поручение. Да, именно так он и начинал думать. Это созревало в нем. Визит, выполняемое им поручение, поставленная перед ним задача, открывавшаяся в истории щель; и он должен был протиснуться туда и затем исчезнуть.

Об руку с Кристианом. Быть может, важным было как раз это. Не бросить Кристиана. Человека, у которого было много лиц, который не был цельным, и в чьей душе все сильнее горел черный факел, распространяя повсюду тьму.

Мы вдвоем, думал иногда Струэнсе. Великолепная пара. Он, со своим черным факелом, распространяющим тьму, и я, с моим пониманием и жуткой боязнью, которую я так ловко скрываю.

И эти двое должны подвести рычаг под основы мироздания.

2

Он знал, что ему не следовало разрешать делать этот подарок.

Маленький негритенок был игрушкой. Королю были нужны не игрушки; это придавало ему неверное направление, как плохо направленный удар — биллиардному шару.

Причиной, по которой — как ему позднее думалось — он «сдался», было событие, произошедшее в первую неделю июня 1770 года.

Кристиан начал ходить за ним, как собака: непрерывно болтающая, преданная или просто молчаливо взывающая. Необходимо было что-то сделать, чтобы вырвать Кристиана из этой летаргии. Поэтому Струэнсе решил, что они предпримут поездку, небольшую, не по европейским королевским дворам, а в действительность. Действительность вызволит Кристиана из его меланхолии. Поездка пройдет по датской сельской местности и создаст королю представление о положении датских крепостных крестьян; но настоящее и без прикрас, без «придворщины», без предварительного оповещения этих крепостных о том, что король находится поблизости и изучает их жизнь.

Поэтому поездку следовало предпринять инкогнито.

Накануне поездки, план которой был принят королем без возражений, поскольку об истинной цели его не проинформировали, да она и едва ли его заинтересовала бы, слухи об этом плане все-таки просочились наружу. Это привело к бурному разрыву с Рантцау, который к тому времени, похоже, вновь отвоевал себе положение при дворе, вновь пользовался благосклонностью короля и считался одним из ближайших друзей Струэнсе.

В то утро Струэнсе находился возле конюшни, чтобы совершить раннюю прогулку верхом; дело было сразу после восхода солнца. Он оседлал лошадь и выехал из ворот, но здесь его, ухватившись за уздечку, поймал Рантцау. Струэнсе с некоторым раздражением спросил, чего он хочет.

— Насколько я понимаю, — с трудом сдерживая ярость, сказал Рантцау, — многого хочешь как раз ты. Но что это такое? Что ЭТО такое? Короля потащат к крестьянам. Чтобы посещать не влиятельных особ и тех, кто понадобится нам для наших реформ. А крестьян. Чтобы увидеть… что?

— Действительность.

— Ты пользуешься его доверием. Но ты на пути к тому, чтобы совершить ошибку.

На мгновение Струэнсе чуть было не вспылил, но взял себя в руки. Он объяснил, что летаргию и подавленность короля необходимо лечить. Король так долго пребывал в этом сумасшедшем доме, что он лишился рассудка. Король ничего не знает о Дании.

— Что говорит королева? — спросил Рантцау.

— Я ее не спрашивал, — ответил Струэнсе. — Отпусти лошадь.

— Ты совершаешь ошибку, — закричал Рантцау так громко, что его могли слышать все находившиеся поблизости, — ты наивен, скоро все будет в твоих руках, но ты не разбираешься в этой игре, оставь этого психа в покое, ты не можешь…

— Отпусти, — сказал Струэнсе. — И я не потерплю, чтобы ты называл его психом.

Но Рантцау не отпускал, продолжая что-то говорить громким голосом.

Тогда Струэнсе пришпорил коня, Рантцау отбросило назад, и он упал, а Струэнсе ускакал прочь, даже не оглянувшись.

На следующее утро король со Струэнсе начали свою познавательную поездку к датским крестьянам.


Первые два дня прошли очень удачно. На третий день разразилась катастрофа.

Это случилось вечером, где-то около Хиллерёда. Из кареты они издали увидели группу крестьян, вокруг чего-то собравшихся. Словно на невинную встречу. Потом карета подъехала ближе, и ситуация стала проясняться.

Люди столпились вокруг какого-то предмета. Когда карета приблизилась, возникло волнение, толпа расступилась, кто-то бросился бежать к усадьбе находившегося рядом поместья.

Карета остановилась. Король и Струэнсе увидели человека, сидевшего на какой-то деревянной конструкции. Король приказал подъехать поближе, и теперь фигура стала видна отчетливее.

На деревянной кобыле, составленной из двух козел с грубо отесанной балкой посредине, сидел молодой крестьянский парень, голый, со связанными за спиной руками и перехваченными под балкой ногами. У него была окровавлена спина, его, похоже, били кнутом, но кровь уже запеклась.

Его дико трясло и он, казалось, вот-вот потеряет сознание.

— Я предполагаю, — сказал Струэнсе, — что он пытался бежать. Тогда их сажают на деревянную кобылу. Те, что выживают, больше никогда не убегают. Те, кто умирает, обретают свободу. Так обстоит дело в Вашем государстве, Ваше Величество.

Кристиан с широко раскрытым ртом, исполненный ужаса, неотрывно смотрел на мученика. Маленькая группка зрителей тем временем ретировалась.

— Все крестьянское сословье сидит на деревянной кобыле, — сказал Струэнсе. — Такова действительность. Освободите их. Освободите их.


Когда в 1733 году ввели крепостное право, оно стало средством, помогавшим дворянству контролировать передвижение рабочей силы, или, вернее, этому передвижению препятствовать. Если ты был крестьянином, родившимся в каком-то поместье, то ты не мог покинуть это поместье до сорокалетнего возраста. Заработная плата, условия труда и жилье определялись владельцем поместья. После сорока лет разрешалось переезжать. Но, в действительности, большинство крестьян делались столь пассивными, сильно пьющими, обремененными долгами и физически измотанными, что какие-либо перемещения случались редко.

Это был датский вариант рабства. Оно обеспечивало благосостояние дворянства; в южной Ютландии условия были лучше, чем на севере, но все равно это было рабство.

Иногда рабы сбегали. В этом Струэнсе был прав. И поэтому их следовало наказывать.

Но Кристиан, похоже, не понял; эта сцена словно бы лишь напомнила ему о чем-то другом, что ему довелось пережить раньше. Он, казалось, не внял объяснениям Струэнсе, стал дико жевать и молотил челюстями так, будто слова не хотели выходить наружу; и буквально через несколько секунд он истерически завел бессмысленную словесную тираду, которая, в конце концов, вылилась в бормотание.

— Но этот крестьянский парень, быть может, перепутан — как я!!! почему меня наказывают? Таким образом!!! Струэнсе!!! что я сделал… неужели это справедливое наказание, Струэнсе… меня сейчас наказывают…

Бормотание Кристиана становилось все громче.

— Он бежал, наказанием является деревянная кобыла, — попытался объяснить Струэнсе, но король продолжал свои все более неясные и бесцельные истерические тирады.

— Вам надо успокоиться, — настойчиво сказал Струэнсе. — Спокойствие. Спокойствие.

Но нет.

Спустились сумерки, спина привязанного была черной от запекшейся крови, он, похоже, сидел на этой деревянной кобыле долго. Струэнсе, которому, в конце концов, пришлось оставить попытки успокоить короля, смотрел, как замученный мальчик медленно падает вперед, скользит вокруг деревянной балки и повисает, уронив голову.

Кристиан просто кричал, дико и без слов. Мальчик на деревянной кобыле молчал. Ситуация полностью вышла из-под контроля.

Короля было не успокоить. Из усадьбы к ним бежали люди. Король все кричал и кричал, пронзительно, душераздирающе, и не давал себя успокоить.

Мальчик на деревянной кобыле висел молча, почти доставая лицом до земли.

Струэнсе велел кучеру поворачивать карету. Король был нездоров, необходимо было возвращаться в Копенгаген. Но как раз когда карета с большой поспешностью развернулась, Струэнсе подумал о висящем на деревянной кобыле мальчике. Они не могут его оставить. Тогда он умрет. Он выскочил из кареты, чтобы, по возможности, добиться помилования; но карета тут же тронулась с места, отчаянные крики Кристиана делались все громче.

Мальчик висел неподвижно. Приближающиеся люди казались враждебными. Струэнсе испугался. Он ничего не мог с этим поделать. Он ведь находился в датской глубинке. Разум, правила, титулы или власть здесь ничего не значили. Люди здесь были животными. Они разорвут его на части.

Он чувствовал, как его наполняет невероятный страх.

Поэтому Струэнсе отказался от мысли спасать мальчика на деревянной кобыле.

Лошади и карета с вывесившимся из окна и продолжающим кричать королем удалялись в сумерки. Прошел дождь. Дорога была глинистой. Струэнсе бежал, крича кучеру, чтобы тот подождал, спотыкался в глине и снова бежал за каретой.

Так закончилась поездка к датским рабам.

3

Кристиан все чаще играл с негритенком Моранти.

Никого это не удивляло. Во время игры король успокаивался.

В начале августа у Моранти внезапно сделалась горячка, он три недели пролежал в постели и поправлялся очень медленно; король от этого страшно разволновался и снова впал в меланхолию. В те два дня, что болезнь, казалось, угрожала жизни Моранти, состояние короля было неуравновешенное. Обер-секретарь Б. В. Люксдорф, наблюдавший за происходившим из окна здания канцелярии, кратко записал в своем дневнике, что «между 11-ю и 12-ю с дворцового балкона были выброшены фарфоровые куклы, книги, книжные полки, ноты и т. п. Под балконом собралось 400 человек. Все разбегались, кто с чем».

После выздоровления Моранти король стал спокойнее, но эта сцена, однако, повторилась еще раз, с одной немаловажной разницей: на балконе он был уже не один. Это происшествие в деликатных формулировках описывается в отчете одного из дипломатов. «Король, который молод и любит пошутить, вышел в пятницу утром на балкон в сопровождении своего маленького негритенка и забавлялся тем, что бросал вниз все, что ему попадалось под руку. Одна из бутылок попала в ногу секретарю русской миссии и сильно его поранила».

О том, в какой степени Моранти принимал участие в процессе бросания, не говорится ни слова.

Эти вспышки описываются как совершенно необъяснимые.


Они двигались кругами, круги все сужались. Они двигались друг к другу.

Королева Каролина Матильда и лейб-медик Струэнсе общались все теснее.

Они часто гуляли по лесу.

В лесу они могли беседовать, в лесу случалось, что сопровождавшая их свита внезапно отставала; прогулки по лесу со Струэнсе забавляли Королеву.

Это был буковый лес.

Струэнсе говорил о том, как важно укреплять физическими упражнениями конечности маленького кронпринца; тому было уже два года. Королева говорила о лошадях. Струэнсе подчеркивал, что малышу важно научиться играть, как обычные дети. Она рассказывала о море и о лебедях на воде, похожей на ртуть. Он считал, что малышу необходимо рано учиться всем тонкостям дипломатии; Королева снова спрашивала, могут ли деревья думать.

Он отвечал: только в ситуации крайней опасности. Она возражала: только когда дерево совершенно счастливо, оно может думать.

Когда они шли по лесу, где был густой кустарник, свита часто вообще не могла сопровождать их. Ей нравилось ходить по лесу. Она полагала, что буки способны любить. То, что деревья умеют мечтать, она находила само собой разумеющимся. Достаточно было лишь посмотреть на лес в сумерках, чтобы узнать об этом.

Она спрашивала, может ли дерево испытывать страх.

Она вдруг осознала, что способна сказать ему почти все. Нет, не все. Она могла спросить, почему все так возмущаются, когда она ездит на лошади в мужском костюме; и он мог ответить. Но она не могла спросить, почему ее избрали той королевской коровой, которую следовало случать. Она не могла сказать: почему я должна телиться правителями. Почему я — первая и высочайшая, если я являюсь племенным животным, нижайшим и последним.

Ходила она быстро. Иногда обгоняла его, следила за тем, чтобы оказываться впереди него. Некоторые вопросы было легче задавать, когда ему не было видно ее лица. Не оборачиваясь, спиной к нему, она спросила:

— Как вам хватает терпения с этим сумасшедшим дураком? Я не понимаю.

— С королем?

— Он болен.

— Нет, нет, — сказал он. — Я не хочу, чтобы Вы говорили так о Вашем супруге. Вы ведь его любите.

Тут она внезапно остановилась.

Лес был густым. Он увидел, как начала сотрясаться ее спина. Она плакала, беззвучно. Далеко позади себя он слышал придворных дам, их голоса доносились оттуда, где они осторожно пробирались сквозь заросли.

Он подошел к ней. Безутешно всхлипывая, она прислонилась к его плечу. Несколько мгновений они стояли совершенно неподвижно. Голоса все приближались.

— Ваше Величество, — сказал он тихо. — Вы должны соблюдать осторожность, чтобы не…

Она взглянула на него, будто внезапно успокоившись.

— Почему?

— Вас могут… неправильно понять…

Голоса были уже очень близко, она по-прежнему стояла совсем рядом, прижавшись к его плечу; она подняла глаза и, с почти полным безразличием, сказала:

— Ну и пусть. Я не боюсь. Ничего. Ничего.

И тут он увидел, что между ветками деревьев и кустов уже показались первые всматривающиеся лица; скоро они будут близко, слишком близко. Но королева еще несколько мгновений совершенно ничего не боялась; она тоже видела лица сквозь ветки, но не боялась.

Он знал: она не боится, — и его внезапно охватил страх.

— Вы бесстрашная, — сказал он тихо.

Потом они продолжили свой путь через лес.

4

Столь регулярные прежде карточные вечера с участием трех королев прекратились; никакого объяснения по этому поводу вдовствующей королеве дано не было. Каролина Матильда просто не хотела. Не объясняя, почему. Карточные вечера просто прекратились.

Вдовствующая королева знала, в чем причина. Она уже перестала быть центральной фигурой.

Чтобы все же получить объяснение или чтобы раз и навсегда прояснить ситуацию, вдовствующая королева посетила Каролину Матильду в ее покоях.

Садиться вдовствующая королева не пожелала. Она стояла посреди комнаты.

— Вы, — ледяным тоном сказала вдовствующая королева, — изменились с вашего прибытия в Данию. Вы уже не столь очаровательны. Вы уже не столь милы, как прежде. Так считаю не только я, так считают все. Вы отдалились. Вы не понимаете, как надо себя вести.

Нисколько не изменившись в лице, Каролина Матильда лишь ответила:

— Это правда.

— Я прошу вас — настоятельно — не ездить верхом в мужском костюме. Женщины королевского происхождения никогда прежде не пользовались мужским костюмом. Это шокирует.

— Меня это не шокирует.

— И этот доктор Струэнсе…

— Его это тоже не шокирует.

— Я прошу вас.

— Я буду поступать, как захочу, — ответила на это Каролина Матильда. — Я буду одеваться, как захочу. Я буду ездить на лошади, как захочу. Я буду разговаривать, с кем захочу. Я — королева. Следовательно, правила создаю я. То, как буду себя вести я, и будет считаться хорошим тоном. Вы мне завидуете?

Вдовствующая королева не ответила, а лишь посмотрела на нее, онемев и оцепенев от ярости.

— Да, разве это не так? — добавила Каролина Матильда. — Вы мне завидуете.

— Берегитесь, — сказала вдовствующая королева.

— Я, — с улыбкой сказала Каролина Матильда, — безусловно, буду остерегаться. Но только когда я этого захочу.

— Вы забываетесь.

— Скоро, — сказала Каролина Матильда, — я буду ездить верхом без седла. Говорят, это очень интересно. Вам не завидно? Что я знаю о том, что собой представляет мир? Я полагаю, вы мне завидуете.

— Берегитесь. Вы еще ребенок. Вы ничего не знаете.

— Некоторые доживают до ста лет, но так ничего и не узнают. Ничего не узнают. А за пределами королевского двора тоже существует мир.

Вдовствующая королева ушла в ярости.

Каролина Матильда осталась. Она думала: значит, он был прав. Некоторые доживают до ста лет, а так ничего и не узнают. За пределами двора тоже существует мир; и если я это скажу, оболочка лопнет, возникнут страх и ярость, и я буду свободна.

5

26-го сентября королевская чета, дабы отдохнуть, предприняла, в сопровождении Струэнсе и достаточно скромной свиты, небольшую поездку в Гольштейн. Они должны были посетить Ашеберг, и Струэнсе хотел показать королеве знаменитую хижину Руссо.

Стояла великолепная осень. Несколько холодных дней уже окрасили листья в желтый и светло-малиновый цвет; когда они к вечеру подъехали к Ашебергу, Гора светилась всеми красками осени, а воздух был теплым и свежим.

Это было бабье лето 1770 года. Уже на следующий день они начали свои прогулки.

В то лето он стал читать ей вслух. Она пожелала, чтобы для поездки он выбрал книгу, особенно его увлекавшую. Он должен был выбрать книгу, которая бы ее развлекла, заинтересовала бы ее содержащимися в ней новыми знаниями, рассказала бы ей что-нибудь о самом Струэнсе и подходила бы для того места, которое им предстояло посетить.

Выбрать нетрудно, сказал он, но больше не сказал ничего. Он собирался сделать ей сюрприз, когда они уже будут на месте, в хижине Руссо.

Тогда она все поймет.

На второй день они вдвоем поднялись к хижине. Она сохранялась заботливо и с пиететом, в ней имелись две комнаты, в одной из которых философ должен был работать, а в другой — спать. Кухню там устроить забыли; считалось, что примитивные условия жизни будут немного облегчены, если еду станут приносить слуги из ашебергского поместья.

Она с большим интересом прочла написанные на стенах и потолке стихотворные цитаты, а Струэнсе рассказал ей о Руссо.

Она чувствовала, что совершенно счастлива.

Потом он достал книгу. Они уселись на прекрасный барочный диван, который стоял в рабочем кабинете и который старший Рантцау купил в Париже в 1755 году, а потом велел поставить в хижине, в ожидании визита Руссо. Книгой, которую он собирался ей читать, был труд Людвига Хольберга «Нравоучительные мысли».


Почему он выбрал именно эту книгу?

Она сказала сперва, что его выбор кажется ей слишком мрачным; тогда он попросил ее на мгновение забыть не особенно вдохновляющее заглавие и позволить ему прочесть ей заголовки эпистол, которые, — намекнул он, — создадут совершенно иную картину.

— Чего-то запретного? — спросила она.

— В высшей степени, — ответил он.

Заголовки, действительно, вызвали у нее большой интерес. «Не тратьте время на пустые занятия». «Счастливы только сумасшедшие». «Я не хочу вступать в брак». «Откажитесь от точки зрения, если она уже опровергнута». «Не все преступления и грехи одинаково тяжки». «Только несведущие полагают, что знают все». «Ты будешь счастлив, если вообразишь себя счастливым». «Некоторые грешат и молятся попеременно». «Что нравственно, а что нет, определяется временем и местом». «Добродетель и порок со временем меняются». «Откажись от рифмы в поэзии». «Поэт живет в почете и нищете». «Реформы легко выходят из-под контроля». «Тщательно взвешивай последствия реформ». «Учитель должен не поучать, а хорошо отвечать на вопросы». «Согласие глушит, конфликты стимулируют». «Плохой вкус приносит много пользы». «Больше всего нам хочется запретного».

Здесь, на этом последнем заголовке, она его остановила.

— Это верно, — сказала она. — Это очень верно. И я хочу знать, что Людвиг Хольберг говорит об этом.

— Как Вам угодно, — сказал он.


Начал он, однако, с другой эпистолы.

Она предложила, чтобы он сам выбирал последовательность, с тем чтобы чтение завершилось текстом о запретном. Он начал с № 84, озаглавленного «Что нравственно, а что нет, определяется временем и местом». Он начал читать этот текст во второй вечер после прибытия в хижину Руссо, в последнюю неделю сентября, в Ашеберге — поместье, которое он так хорошо знал, которое принадлежало его прошлой жизни — той жизни, которую он уже почти забыл, и с которой теперь пытался вновь воссоединиться.

Он пытался заставить свои жизни слиться воедино. Он знал, что связь между ними существует, но еще не управлял ею.


В третий вечер он читал эпистолу, которая начиналась с высказывания: «Нравственностью называется то, что соответствует принятой в данное время моде, а безнравственностью — то, что ей противоречит». Потом он прочел эпистолу № 20 в четвертой книге, ту, что начинается высказыванием: «Самое странное качество человека состоит в том, что он сильнее всего жаждет того, что наиболее запретно».

Ей казалось, что у него удивительно красивый голос.

Людвиг Хольберг ей тоже нравился. Голоса Струэнсе и Хольберга словно бы сливались воедино. Это был низкий, теплый голос, говоривший с ней о мире, который прежде был ей неведом; этот голос завораживал ее, она будто бы покоилась в теплой воде, а двор, Дания, король и все остальное оставались за ее пределами; словно в воде, которая несла ее в теплое море жизни, и ей было не страшно.

Ей казалось, что у него удивительно красивый голос. Она сказала ему об этом.

— У вас удивительно красивый голос, доктор Струэнсе.

Он продолжал читать.

На ней было вечернее платье из легкой ткани, поскольку стояло теплое позднее лето, а эта очень легкая ткань идеально подходила для летнего вечера. В ней она чувствовала себя свободнее. Платье было декольтированным. У нее очень молодая кожа, и иногда, когда он отрывал глаза от книги, его взгляд скользил по этой коже; потом взгляд останавливался на ее руках, и ему вдруг вспоминалась мысль о ее руке, державшей его член, мысль, которая когда-то у него возникала, но он продолжал читать дальше.

— Доктор Струэнсе, — внезапно сказала она, — вы должны во время чтения касаться моей руки.

— Почему? — спросил он после очень небольшой паузы.

— Потому что иначе слова делаются сухими. Вы должны касаться моей кожи, тогда я смогу понять значение этих слов.

Он коснулся ее руки. Рука была обнаженной и очень мягкой. Он сразу же почувствовал, что она очень мягкая.

— Проведите рукой, — сказала она. — Медленно.

— Ваше Величество, — сказал он, — я боюсь, что…

— Проведите, — сказала она.

Он стал читать, его ладонь мягко скользила по ее обнаженной руке. Тогда она сказала:

— Я думаю, что Хольберг говорит, будто самой запретной является граница.

— Граница?

— Граница. И именно на границе возникают жизнь и смерть, а потому и наивысшее наслаждение.

Его рука шевельнулась, она взяла ее в свою, подвела к своей шее.

— Наивысшее наслаждение, — прошептала она, — находится на границе. Это правда. Хольберг пишет правду.

— Где же эта граница? — прошептал он.

— Поищите, — сказала она.

И тут книга выпала у него из рук.

Дверь заперла она, не он.

Она не боялась, не стеснялась, когда они снимали одежду; ей по-прежнему казалось, что она пребывает в этой теплой воде жизни, что ей нечего опасаться, что смерть совсем рядом, и потому все так возбуждающе. Все казалось очень приятным, неспешным и теплым.

Они легли рядом, обнаженными, в постель, которая находилась во внутренней части хижины, и где когда-то должен был возлежать французский философ Руссо, но так и не возлежал. Теперь там лежали они. Это наполняло ее возбуждением, это было священное место, и им предстояло перейти границу, это было самым что ни на есть запретным, самым что ни на есть. Место было запретным, она была запретной, это было близко к совершенству.

Они начали прикасаться друг к другу. Она коснулась рукой его члена. Он ей понравился, он был твердым, но она выжидала, поскольку близость к границе была очень возбуждающей, и ей хотелось задержать время.

— Подожди, — сказала она. — Еще не пора.

Он лежал рядом с ней и ласкал ее, их дыхание сливалось, совершенно спокойно и вожделенно, и она тут же поняла, что он такой же, как она. Что он может дышать, как она. Тем же дыханием. Что он пребывает в ее легких, и что они дышат одним и тем же воздухом.

Он захотел войти в нее, чуть-чуть, он был уже очень близок к этому, она погладила его шею и прошептала:

— Не до конца. Еще не пора.

Она чувствовала возле себя его член, как он немножко входит, то удаляется, то приближается.

— Не совсем, — сказала она, — подожди.

Он приостановился, уже почти в ней, выжидая.

— Здесь, — прошептала она. — Еще не пора. Любимый мой. Ты должен помедлить у границы.

— Границы? — спросил он.

— Да, здесь. Ты чувствуешь границу?

— Не шевелись, — сказал он. — Не шевелись.

Он понял. Они должны подождать, принюхаться друг к другу, как касаются друг друга мордами лошади, все должно произойти очень спокойно, он понял.

И ее охватила волна счастья, он понял, он подождет, скоро она подаст знак, скоро; он понял.

— Граница, — вновь и вновь шептала она, пока желание медленно, медленно поднималось в ее теле, — ты чувствуешь… наивысшее наслаждение… еще больше… здесь граница.

Снаружи спускались сумерки. Он лежал на ней, почти не шевелясь, едва заметно скользя внутрь и обратно.

— Здесь, — прошептала она. — Теперь скоро. Переходи границу. Входи. О, переходи же.

И он, наконец, очень тихо скользнул прямо в нее и миновал самую запретную границу, и все было так, как и должно было быть.

Сейчас, думала она, прямо как в раю.


Когда все закончилось, она лежала с закрытыми глазами и улыбалась. Он уже тихонько оделся и какое-то время стоял, глядя в окно.

Спустились сумерки, и он смотрел на огромный парк, вниз, вдоль долины, на озеро, канал, деревья, на укрощенное и дикое.

Они находились на Горе. И это свершилось.

— Нам надо спускаться вниз, к остальным, — тихо сказал он.

Здесь была совершенная природа. Здесь было дикое и рукотворное. Он вдруг подумал об оставленном ими позади, о дворе, о Копенгагене. Как все было, когда легкая влажная дымка нависала над Эресундом. Это был другой мир. Вода в этот вечер там, наверняка, была совершенно черной, лебеди лежали, свернувшись, и спали, он думал о том, что она ему рассказывала, о похожей на ртуть воде и птицах, которые спали, завернувшись в свою мечту. И как вдруг одна птица поднималась, кончики крыльев били по воде, как она обретала свободу и исчезала в водянистом тумане.

Влажная дымка, вода и птицы, которые спят, завернувшись в свою мечту.

И дворец, словно грозный, полный страха древний замок, ожидающий своего часа.

Часть 4