вражьим голосам, – главу за главой.
Глава двенадцатая была посвящена Кенгирскому восстанию заключенных.
Врубали все глушилки, приемник трещал, шипел и чихал, но все же мы расслышали, что А.Ф. Макеев, наш географ, наш Фантомас, был участником (и даже руководителем) “сорока дней Кенгира” – одного из самых крупных восстаний в истории ГУЛАГа, которое подавили в самом прямом смысле этого слова – гусеницами танков.
Погибло более шестисот человек, остальных отправили в такие места, откуда не возвращаются. Руководителей расстреляли.
О роли Макеева, одного из избранных политзэками руководителей, в самый разгар восстания перешедшего на сторону лагерного начальства, Солженицын пишет со всей своей неистовой страстью и праведным гневом. При этом ссылаясь на записки самого Макеева.
Записки эти о ГУЛАГе Фантомас показывал нескольким приближенным выпускникам, но после появления “Архипелага” свои мемуары он сжег (говорят, один экземпляр остался).
Что происходило с Филиппычем тогда в Кенгире? Что это было? Трусость? Предательство? Попытка спасти людей в абсолютно безнадежной ситуации? Все одновременно?
Сегодня есть немало исследований, посвященных героической и трагической истории Кенгирского восстания, нет только ясности.
И едва ли она возможна.
В нынешней Википедии обо всем этом сказано коротко, сухо, без оценок и затей:
3 июня 1954 года А.Ф. Макеев покинул восставший лагерь и перешел на сторону администрации, состоялись довыборы руководства восстанием, на место Макеева был избран Семкин.
Когда я слушал, а потом читал “Архипелаг”, это казалось делами далеких страшных лет. Но Кенгирское восстание бушевало в год и даже в день моего рождения, а когда Фантомас учил нас географии, мне было всего-то пятнадцать лет.
Это была не история, это было только что, вчера.
В начале войны линейный трибунал осудил гр. Макеева А.Ф. на полную катушку за то, что, возвращаясь из-под Ельни, он в поезде сказал случайному попутчику, что “дела идут неважно, мы отступаем”.
Солженицын в “Архипелаге” вынес Макееву свой не менее линейный и однозначный приговор, вынес – на весь мир.
Для одного человека, одной судьбы более чем достаточно. Пожалуй, перебор.
В год нашего выпуска Фантомас поставил свою подпись под доносом на Вторую школу – рядом с подписью Бегемота.
Вскоре после разгрома школы и выхода на Западе “Архипелага” Алексей Филиппович Макеев покончил с собой. Бог ему судья.
Лишние хромосомы
Биологию у нас вела Ирина Абрамовна Чебоксарова.
Неуклюжая, незлобивая, не от мира сего, она походила на пожилую профессорскую жену из кинокомедии. Каковой, собственно, и была.
Своего ученого супруга она умудрялась приплести к любой учебной теме.
“Мой муж, замечательный профессор Чебоксаров… – без этого запева не обходился ни один наш урок биологии. Потом она держала мечтательную мхатовскую паузу и с отрешенной значительностью уточняла: – Николай Николаевич…”
Изредка она вспоминала, что кроме рассказа учитель должен вести опрос. Что именно с нас можно спросить, баба Ира (как ее называли) не представляла, ее вопросы заставали врасплох как содержанием, так и формой.
– Лишние хромосомы – это вам не что? – с таким вопросом однажды на уроке она обратилась ко мне.
Я не слышал, что она говорила до того, но едва ли это помогло бы. Несмотря на большой школьный опыт ответов на любые вопросы, я решительно не знал, что ответить на вопрос “Это вам не что?”.
– Садись, Бунимович, медленно соображаешь, – с искренним сочувствием сказала баба Ира и уже совсем другим голосом, нежно обратилась к моей соседке по парте Марине Мдивани, любимице всей школы: – Мариночка, лишние хромосомы – это вам не что?
Озадаченная Мариночка тоже растерялась:
– Я что-то сегодня тоже медленно соображаю, Ирина Абрамовна.
– Садись, – укоризненно сказала баба Ира и с пафосом изрекла: – Лишние хромосомы – это вам не шуточки!
И ведь действительно – не шуточки.
Весной мы регулярно уговаривали Ирину Абрамовну проводить уроки биологии ближе к природе – в скверике возле школы.
Там при всем желании невозможно было услышать, о чем она нам увлеченно рассказывала, да никто особенно и не пытался.
Зато можно было сбегать за фирменным мороженым в стаканчиках, которое во всем городе продавалось только в двух местах – в ГУМе и у нас в универмаге “Москва”.
В конце такого урока на природе Ирина Абрамовна выставляла отметки.
– Соловейчик, близко сидел – “пять”.
– Ярин, далеко сидел – “четыре”.
– Кадырбаева, на качелях качалась. Ну, – она задумывалась, – тоже “четыре”.
– Соколов и Попов, за мороженым бегали – “три”.
“Неудов” баба Ира не ставила никогда.
Постоянно видели мы и замечательного профессора Чебоксарова (Николая Николаича).
Каждый день он встречал бабу Иру после уроков у дверей школы.
Юность безжалостна, и мы вовсю потешались над этой забавной немолодой парой.
Однажды я увидел из окна нашего кабинета физики, как они вдвоем, осторожно ступая, поддерживая друг друга под руку, медленно шли домой по заметенному снегом школьному двору. И сердце сжалось (именно так) от странной нежности.
Что, впрочем, никак не помешало продолжать потешаться над безобидной бабой Ирой на ее уроках.
Уже поступив в МГУ, обнаружил в университетской лавке книжку “Народы, расы, культуры” знакомых авторов – Чебоксарова Н.Н., Чебоксаровой И.А.
Так я узнал наконец, чем же занимался замечательный профессор (этнограф!) Николай Николаевич Чебоксаров.
Полвека спустя этнокультурная идентичность стала ключевым русским вопросом.
На недавней неполиткорректной дискуссии в модном клубе один мерзавец громил авторов той самой книжки – чету Чебоксаровых, акцентируя внимание не столько на замечательном профессоре, сколько на отчестве нашей Ирины Абрамовны.
Он брызгал слюной во все стороны все обильней, поскольку никак не мог взять в толк, почему я с моим идентичным бабе-Ириному отчеством в ответ только блаженно улыбаюсь.
А я и не слушал, что еще он там несет.
Я вспоминал бабу Иру, наш класс, уроки в весеннем скверике, божественный вкус пломбира из универмага “Москва”.
Благодаря ему, козлу драному, я получил неожиданный привет из прекрасной моей школьной юности.
Непомнящий
После уроков в школе всегда что-нибудь происходило.
В школьном кинотеатре крутили опальные фильмы, которые Мишка Райгородский пусть сам расскажет, где добывал.
Наведывались гости – Гелескул читал свои переводы из Лорки, Митта показывал только что снятый лучший свой фильм “Комедия об Искремасе”, а до того еще и Окуджава приезжал.
На репетиции школьного театра, где ставили нечто из поэтов Серебряного века, можно было послушать, как Юля Розенфельд резким, противным голосом блестяще читает блоковские “Двенадцать”, Зацман старательно изображает Маяковского, а Джамиля с Мариной Мдивани без устали горланят “Конфетки-бараночки”, которые тоже почему-то находились под запретом.
В спортзале играли в волейбол – команда учеников против команды учителей, у Фантомаса готовились к соревнованиям по спортивному ориентированию, ну и, конечно, повсюду шли семинары и факультативы по математике-физике.
А еще можно было в соседней “Снежинке” поговорить за жизнь.
Когда объявили, что в школе будет еще один факультатив – по Пушкину – и вести его будет литературовед со смешной фамилией Непомнящий, это не произвело на нас особого впечатления.
Правда, Пушкин тогда был не просто поэтом, пусть и великим.
Бога в стране отменили, советский иконостас вызывал неизбежный рвотный рефлекс, и Пушкин в атеистическом отечестве стал воистину альтернативным божеством (нашим всем).
Книги о нем сметали с прилавков, в Михайловское стекались толпы паломников, самодеятельные пушкинисты составляли житие поэта в поминутном режиме, а все нюансы поведения Натальи Николаевны обсуждались шире, чем сегодня скандальные браки-разводы телепопсы.
До нас донеслось, что Непомнящий вроде как тоже в опале, что его не печатают, даже из партии выгнали. Все это, конечно, создавало вокруг нового учителя некий романтический флер. Однако в сравнении с другими нашими учителями подробности биографии Валентина Семеновича казались достаточно вегетарианскими.
Мы собрались в видавшем виды и многих знаменитостей потрепанном актовом зале. Ждали всего и готовы были на все – от лихого панибратства в духе ну-что-брат-пушкин до мемориальной почтительности гражданской панихиды, о которых впоследствии с равной брезгливостью говорил нам на лекциях Непомнящий. Но даже всегда принимаемых на ура, а тогда практически обязательных политических намеков (“Зависеть от царя, зависеть от народа…”) в его завораживавшей речи не было.
Больше пристального чтения “Онегина” запомнился неожиданно взрослый парадоксальный анализ пушкинских сказок, знакомых наизусть с дошкольных времен.
Половина наших девочек и учительниц в той или иной степени была в Непомнящего влюблена. Тут посещаемость была стопроцентной.
Наташа им всем искренне сопереживала и старательно сканировала во время лекций, на кого, сколько раз и как он посмотрел.
Мужская часть аудитории обращаться в пушкинианство оказалась не готова, но ходили мы тоже исправно.
После одной из лекций я подошел к Валентину Семеновичу и ехидно спросил, почему он постоянно говорит “в этой гениальной строке Пушкина”. Разве у поэта не было слабых, проходных строк? И привел, на мой взгляд, вполне убедительные примеры.
Мы охотно общались после окончания занятий, и общение было легким и взаимоироничным, но тут Непомнящий ответил неожиданно серьезно и даже торжественно:
– В этой гениальной строке – потому что это строка гения.
Тут важно не то, согласен ли я с его формулой. Важней, что я запомнил ее дословно, как и религиозную убежденность ответа.