– Достаточно!
Приехав впервые в Париж двадцать лет спустя, уже во время perestroika, я первым делом прошел этим маршрутом.
Париж оказался точно таким, как во французском кино, – дождливым, серым, туманным, прекрасным, со своим местным Габеном на каждом отрезке набережной. Но все-таки тот мой, выученный по картам, фотографиям и импрессионистам в Пушкинском музее, с призраком коммунизма на велосипеде, был прекрасней, спасительней.
Он был несбыточной мечтой. И вот на тебе – сбылся.
А Сашке по прозвищу Мика досталась на том экзамене тема “Мой любимый фильм”. Он стал рассказывать про мюзикл “Моя прекрасная леди”, на который мы только что ходили большой компанией после уроков. Наверное, это был единственный фильм, содержание которого он в тот момент помнил. О первоисточнике – “Пигмалионе” Шоу – мы успели ему подсказать. На беду.
Кто-то из комиссии спросил, а кто же такой этот Пигмалион.
Сашка бодро ответил:
– Это такой зверек, который меняет свой цвет.
Все рассмеялись, кроме проверяющего дядьки. Он не понимал по-французски. Но и после перевода ему не стало смешней. Зато ему стало обидно. Сашке вкатили трояк.
Мика закончил физтех, потом уехал за океан.
Не так давно на встрече выпускников сказали, что Саша умер. Помянули. Вскоре (почему-то в Киеве, в случайном пересечении людском) я узнал, что Саша в Канаде покончил с собой.
Может, и нет волшебных стран, кроме детства. Даже если через него проехал Ленин на велосипеде.
После
Летом после выпуска позвонили из школы. Велено было сфотографироваться для доски лучших выпускников – и не где попало, а в фотоателье № 1, что в проезде Художественного театра.
Одолжил у брата модный свитер, поехал.
Первого сентября мы привычно пришли в школу, прежде чем разбежаться по своим университетам. Толпились во дворе, болтали, приветствовали учителей.
С деланной скромностью я предвкушал тот момент, когда все наконец войдут в двери, а тут и я – прямо у входа, фотографией на белой стене.
И вот все входят. А меня нет.
Висит в рядок несколько довольных физиономий, а моей среди них нет.
Пока я переходил из скромно-напускного в честно-обескураженное состояние, нарисовалась Зоя.
– Ищешь свой портрэт? – ехидно спросила она. – А я тебя в своем кабинете повесила. Вместо Макаренко. – И поплыла дальше вся в цветах, рассекая волны выпускников, как большой рыжий корабль.
Шутка? Правда? Разве у Зои поймешь? На всякий случай я неопределенно хмыкнул, но потом все же заглянул в кабинет завуча. Как бы поболтать.
Над столом действительно висел мой шикарный портрет, наскоро приляпанный поверх другого (не исключено, что и впрямь Макаренко), от которого осталась только золоченая рама.
Выяснилось вот что.
Сразу после выпуска я отпустил пышную чегеваристую шевелюру вкупе с пушкинскими бакенбардами, так и сфотографировался.
Ко всему это сильно напоминало облик крамольных тогда битлов.
Повесить такое у входа в советскую все-таки школу да еще под вывеской “Лучшие выпускники” администрация, чуть не в еженедельном режиме принимавшая идеологические комиссии, не решилась. В качестве моральной компенсации Зоя и забрала опальное фото в свой кабинет.
Практически весь свой первый студенческий год я провел не в университете, а в школе. Автобус, который вез меня утром в МГУ, проезжал как раз мимо нашей школы, и я либо сразу выходил, либо все-таки доезжал до знаменитой высотки, одиноко поднимался в битком набитом лифте, открывал двери аудитории, затем закрывал их с той же стороны и возвращался в школу.
На первое время школьной математической подготовки хватало, чтобы сносно сдавать зачеты и экзамены, потом были проблемы.
Выход без скафандра из Второй школы в безвоздушное советское пространство оказался для многих выпускников мучительным, опасным, невозможным. Уходили в запой, в диссиденты, в монастырь, в суицид.
Потерянно бродил я по школьным коридорам, ходил на уроки к словесникам.
С Ирой Щепочкиной из бывшего 10 “Б”, тоже студенткой мехмата, мы начали вести семинары по матанализу, которые только что у нас самих вели студенты того же мехмата.
Моя голова была переполнена витиеватыми приемами решения сложных задач, а Щепа (ныне доктор физматнаук) относилась к математике совсем по-другому, очень по-домашнему. Она доказывала у доски теоремы, решала самые трудные задачи просто, сноровисто, без затей, как будто на кухне пельмени лепила.
Нам с Щепой было интересно на этих семинарах, надеюсь, нашим девятиклассникам тоже. Поначалу казалось, еще не все потеряно.
Но это только казалось и только поначалу. Наташина подруга Регина (ныне тоже доктор наук, нейрофизиолог), которая училась на класс младше нас, сохранила воспоминания об атмосфере безысходности выпускного своего года, постоянных все более грозных комиссий, все более подавленных и мрачных учителей, о последнем звонке, больше похожем на гражданскую панихиду…
К лету школу по высочайшему повелению разогнали.
Уволили Владимира Федоровича, директора, уволили всех завучей – Наталью Васильевну, Фейна, Зою.
Кто-то из учителей ушел вслед за ними, кто-то остался. Но школы не стало.
Зою я застал в кабинете, когда она собирала вещи в хозяйственную сумку.
Она отдала мне на память злополучную фотографию (не могла не пропеть скрипучим своим голосом “Я возвращаю ваш портрэт…”).
Вернувшийся на свое законное место Макаренко сквозь круглые стекла очков строго и ответственно взирал на происходящее.
Что стало конкретным поводом для разгона школы? Демонстративное диссидентство Якобсона? Плохо скрытое – других учителей? Отъезд Сивашинского в Израиль? Вовремя подоспевший очередной Крукин донос? Что-то еще? Разве в этом дело?
Удивительно не то, что разогнали. Удивительно, что была.
Советский Союз называли Верхней Вольтой с ракетами – и называли не без основания. Свести Россию к ВВ (толерантно сократим до аббревиатуры, а то тамошние жители обидятся) советским вождям удалось самостоятельно. Историю свели к краткому курсу, литературу – к соцреализму.
Об этом много написано. Не будем повторяться.
Однако ВВ на то и ВВ, что никаких ракет самостоятельно создать не способна. По определению. А без ракет сверхдержава – не сверхдержава. Никто не боится. Вот и приходилось терпеть до поры до времени всяческие физматшколы, создавать физикам (в отличие от лириков) тепличные условия, поскольку в других они не выживают, не размножаются.
Признать, что и легендарную Вторую школу терпели некоторое время на излете оттепели ввиду потребностей военно-промышленного комплекса в толковых головах физматов трудно. Но приходится.
Наталья Васильевна
После разгрома мы все же первого сентября снова пришли в уже не существующую школу. Даже не знаю зачем. Надеялись по молодости на чудо? Едва ли. Чуда и не случилось.
Учителей наших, завучей, директора уже не было. Новая администрация смотрела на нас с опаской. И не без основания.
Уходя, мы содрали с фасада вывеску нашей школы. Унесли, прикрыв моим рыжим вельветовым пиджаком. От бессильной тоски. На память о школе, которую уничтожили.
Пусть новую себе заказывают.
Вывеска сиротливо жила у меня дома под диваном, пока нас не вычислили.
Позвонила Наталья Васильевна, уже работавшая в другой школе, сказала, что Владимир Федорович просит не дурить и вывеску вернуть. Ну если Владимир Федорович просит…
Слово директора стало для нас непреложным законом, когда мы перестали быть учениками, а он перестал быть директором нашей школы.
С Натальей Васильевной, завучем по воспитательной работе (учитывая особенности воспитательной работы во Второй школе, ее, по-моему, выгнали первой), мы, конечно, и в школе пересекались. Даже как-то у нее дома чай пили. Но время поговорить нашлось гораздо позже.
Деревянный домик в центре города, где я родился, где жила моя семья, снесли. Мы оказались в панельной многоэтажке на самом юге тогдашней Москвы. Наталья Васильевна жила неподалеку от нас (кажется, у подруги). Мы встречались, гуляли, она вспоминала о том, как создавалась, как жила школа.
Вот только одна история, которую я однажды уже рассказал на страницах “Новой газеты”, но все же повторю.
Давно все это было. Можно уже считать педагогической легендой.
Войдя с утра в класс, замотанная собственными неурядицами учительница литературы Наталья Васильевна с криком набросилась на ученицу, которая распустила свои пышные, роскошные волосы, вместо того чтобы по законам тогдашней комсомольской аскезы заплести их в положительную косу или уж, на худой конец, завязать в допустимо-либеральный конский хвост.
В довершение этой распущенности волос на лице ученицы были явно заметны следы преступления (косметики).
Наталья Васильевна громогласно отправила ее в туалет – отмывать всю эту мазню. Девчонка с рыданиями выскочила из класса.
На следующий день Наталья Васильевна вошла в класс и, прежде чем перейти непосредственно к лучу света в темном царстве, извинилась перед ученицей. Просто извинилась – каким-то бесцветным, нормальным, непедагогическим голосом…
А еще день спустя Наталье Васильевне передали книгу Корнея Чуковского с его автографом: “Первому советскому учителю, извинившемуся перед своим учеником”…
Вот и вся история.
Недавно обнаружил ее (разница в деталях) в свежеизданной книжке знаменитого московского директора и давнего моего приятеля Евгения Ямбурга, у которого во дворе школы, как всем известно, стоит Окуджава, а в кабинете висит Корчак (или наоборот?).
Видимо, за прошедшие полвека история не потеряла актуальности.
Последний раз я видел Наталью Васильевну на полувековом юбилее школы. “Какая же она была красавица!” – подумалось довольно неожиданно.
Когда мы учились в школе, все учителя казались нам если не стариками и старухами, то где-то около.