1
Данила выучил английский самым педагогически эффективным способом: влюбился в свою учительницу, очаровательную американку Деби, студентку, приехавшую в Москву преподавать на курсах языка, открывшихся в Староконюшенном на гребне “нового мышления”.
– Ты понимаешь, мама, – говорил он, – у нее волосы совсем не такие прямые, как у тебя, они у нее как пружинки!
Дело принимало серьезный оборот. Сын настоятельно требовал, чтоб мы пригласили Деби к нам по случаю его десятилетия. Мы готовили детский праздник: игры, фанты, шарады, призы и прочие мыльные пузыри, а тут иностранная подданная…
Да и как с ней общаться? По-русски Деби не знала ни слова. У Наташи английский на уровне советской школы, то есть никакой, я вообще законченный франкофон. И (главное) чем ее кормить?
В магазинах только крепостные стены маргариновой кладки. На рынке кое-что возникало, но на это не было денег. Грели душу разве что замороженные датские котлеты (гуманитарная помощь), пойманные однажды утром в нашем Угловом и припрятанные в морозильнике для детского праздника. А что, если покрыть их сыром из моего заказа, полученного ко Дню учителя? Даже изысканно. Прокормим. Приглашаем.
– А она-то согласится? – засомневалась Наташа, боявшаяся нанести сыну душевную рану отказом любимой женщины.
– Придет! – уверенно сказал я. – Ей же интересно, как аборигены живут.
Деби действительно охотно согласилась. Помочь мне доставить ее к праздничному столу взялся верный друг Марк, дочь которого Роксана тоже была гостьей на нашем празднике. Прослышав о влюбленности Данилы, она нетерпеливо ждала появления заокеанской королевны.
Пока мы везли Деби в троллейбусе по Бульварному кольцу, Марк развлекал гостью светской (как он полагал) беседой. Периодически воспарявшего к горним вершинам духа, его и по-русски-то не всегда было с ходу понять. В троллейбусной давке, с трудом подбирая английские слова, Марк проповедовал нечто сложносочиненное про мифологию Москвы.
Деби с глуповатой улыбкой кивала, изредка улавливая смысл. Я с глуповатой улыбкой кивал, изредка улавливая имена. Бердяев, Лао-цзы, апостол Павел, Селин, Бергсон, Мандельштам…
Дети заждались и проголодались. Перезнакомив всех наспех, сразу усадили гостей за стол. Наташа торжественно вынесла на фамильном кузнецовском блюде плюющиеся сыром шипящие котлеты.
– Porc? – вежливо спросила Деби, выставив указательный пальчик, когда Наташа попыталась положить гуманитарную помощь ей на тарелку.
– Да, да, и свинина там есть, и говядина. Хорошие котлеты, датские. – От напряжения и неловкости Наташа тараторила по-русски. Пытаясь при этом быть понятой, она растерянно добавила: – Дания, Копенгаген…
– Викинги, Гамлет, Эльсинор, Кьеркегор, Андерсен, Амундсен, Туборг, – охотно продолжил я ассоциативный ряд, все дальше уводя его от гуманитарных котлет. Наташе, застывшей с тяжелым Кузнецовым в руках, моя ирония показалась неуместной.
– Она вас совсем не копенгаген, – меланхолично напомнил Марк.
– Porc? – удерживая улыбку своими нездешней белизны зубами, чуть настойчивее повторила Деби.
– Ё-мое, не будет она свинину, она еврейка, – наконец сообразил я и пошел за остатками мацы, которую прислали отцу из синагоги тоже в качестве гуманитарной помощи. Почему-то не весной, на Пасху, а осенью.
2
Прямо со дня рождения я летел в Новосибирск на Фестиваль поэзии новой волны. Буревестники новой волны Пригов и Друк были уже там. Быть новой волной нравилось, лететь не хотелось. Устал, умотался, бронхит замучил. По ночам свистел, хрипел и рычал как медведь. Никогда не слышал, как рычит медведь, но, думаю, примерно так.
Рейс был ночной. Хоть там (думал) отосплюсь. Но на взлете разболелся зуб.
– Такое бывает от перепада давления, – сочувственно сказала стюардесса, у которой я попросил что-нибудь обезболивающее.
Таблетки не нашлось. От сочувствия зуб не прошел.
Все-таки удалось задремать. Но тут врубили свет: еда едет! И звук: На теплоходе музыка играет, а я одна стою на берегу…
С тех пор на эту песню челюсть отзывается рефлекторно.
Наконец самолет приземлился. Хватило сил перетащиться в рейсовый автобус, направлявшийся в Академгородок. Упершись лбом в стекло, отключился сразу.
Открыл глаза – светает.
За окнами автобуса ничего. То есть абсолютно ничего. Ни будки какой. Ни телеграфного столба. Снег. Только снег. Ничего, кроме снега – до снегом же очерченной линии горизонта. Скула и даль. Гарсиа Лорка здесь не был, но все про нас понял.
Скула напомнила про зуб, он заныл с новой силой.
3
Номера в гостинице были типовые, двухместные. Я оказался последним приехавшим и к тому же нечетным участником фестиваля. Выбора не оставалось. Подселили в номер к хмурому мужику, не имевшему никакого отношения к местным литературным затеям.
Соседство оказалось необременительным. Наши жизненные циклы не совпадали. Утром он вставал, собирался, уходил – я еще спал. Ночью, когда я возвращался с поэтических бдений и последующих возлияний, – он уже спал.
Вообще-то утром, когда он уходил, я не совсем спал. Голова трещала, поднять ее или хотя бы веки не было никакой возможности. Сквозь неподъемные веки я смутно различал странные манипуляции соседа.
Каждое утро он распечатывал на своей кровати пакет с новой рубашкой. Аккуратно вынимал фабричную картонку из-под воротника, вытаскивал булавки, которыми были заколоты рукава, отрезал бирку. Затем открывал коробку с новыми завернутыми в папиросную бумагу кроссовками, доставал, разворачивал. Одевался-обувался и уходил на завтрак.
Я снова вырубался и просыпался от вновь возникавшего назойливого шуршания в районе его кровати. Вернувшись с завтрака, сосед распаковывал новые пакеты и коробки с рубашками, галстуками, брюками, ботинками, отрезал бирки и ценники, переодевался и уходил.
4
Про таинственного соседа рассказал Пригову и Друку:
– Ваши версии, коллеги?
– Вор в законе, только что вышел. Домой едет, – уверенно диагностировал Пригов, подтвердив мои худшие предположения. – Отмотал срок, входит в новую реальность. Пока сидел, ему все свеженькое, фирменное приготовили.
– Точно, – мрачно поддакнул Друк, – рецидивист. Свежачок ему нужен, не пиджачок. Зарежет еще.
Выступления помнятся смутно. Чтения шли непрерывно, нон-стоп, но не поэтому. Жители интеллигентного Академгородка и даже разношерстного Новосибирска готовы были слушать непривычные стихи, но не готовы были к малейшему отступлению столичных пришельцев от поведенческого канона носителей бренда “русская поэзия”.
Пригов не пил вообще, Друк напивался сразу. Быть всегда поддатым лицом торговой марки выпало мне. Ситуация отягощалась горбачевским сухим законом. После выступлений мы оказывались в самых разных местах, но одно было неизменно: научно разведенный спирт в типовых плоских бутылках (контрабанда местного химического института).
Подпольный спирт имел особый привкус запретности. Как андеграундная поэзия.
Безжалостный стихотворно-алкогольный марафон приводил к перманентному выпадению из памяти строк. И тогда подсказывали из зала. Ни у кого из нас не было еще ни напечатанных книг, ни журнальных подборок, ничего не было – и строки подсказывали из зала. И ни у кого из нас еще не было понимания, что это – удивительно.
Ярко-рыжая с пугающе черными бровями филологическая дама, посещавшая едва ли не все наши чтения, постоянно задавала выступающим один ключевой вопрос: “Что вы хотели сказать этим стихотворением?”
Каждый раз Пригов терпеливо и серьезно пытался что-то объяснить, спиртозаболоченный Друк издавал невнятные звуки, а я вымученно отшучивался.
Ночами мы возвращались в гостиницу по призрачной улице, освещенной только отражавшим луну снегом. Дмитрий Александрович стыдил меня.
– Ну, Евгений Абрамович, – обращался он ко мне в своей изысканной манере, – вы же учитель, да еще с большой буквы мягкий знак! Надо объяснять людям. Стараться. Даже таким.
– Я детей учу, Д. А., – отмахивался я, – взрослых учить бесполезно. Поздно. Тем более – литературоведов.
На продолжение этико-педагогической дискуссии ни у кого не было сил, и мы оба переключались на безответного Друка. Перебивая друг друга, вспоминали его нечленораздельные сентенции, любезно просили пояснить, что именно он хотел этим сказать.
Друк выслушивал наши колкости с блаженной улыбкой:
– Ребята, я совсем не пьяный. Могу абсолютно прямо пройти. Вот!
И, не колеблясь ни душой, ни телом, он решительно зашагал абсолютно прямо.
Меж тем дорога столь же решительно свернула влево, и Друк, не замедляя шага, со всего маху врезался в стену. Никто даже пикнуть не успел.
Е 12к5е6ан8шзхЕ 123244ъиьвчыяФЯывнпрегшхз-== ЙЦ23УК4КЕНГШДЩЖЗЩЭ CXZDBNZCVBN M,][оGPLIFCVSV6SGBХ
(Это я, вспоминая тот печальный эпизод, со всего маху опрокинул стакан на клавиатуру, пришлось все клавиши старательно вытирать.)
Друковы очки меж тем не разбились, благоразумно отлетев в сугроб.
Однако на следующий день он выступал не в них, чудом уцелевших, а прикрыв фингал под глазом темными очками в пол-лица (где он их в снегах откопал?), что придавало всему выступлению ненужный оттенок гастрольного чеса заезжей потрепанной поп-звезды.
5
Нет Пригова. Когда он умер, я был далеко. А голос его долго еще потом возникал где-то за спиной. И сам Д. А. мерещился в толпе. Иногда даже снился.
Обычно сны забываются. Но бывает иначе.
Пустое пространство за окнами автобуса. Бесконечная, абсолютная равнина. Только не зима, как тогда. Ровная зеленая трава, ровный спокойный свет. Слишком ровный, слишком спокойный. От остановки мы идем с Дмитрием Александровичем по ничем не примечательной дороге. Идем не только мы, но столпотворения нет. Вокруг – ничего, только трава, свет. Время от времени, но редко кто-то идет навстречу. Один, кажется знакомый, далеко перед нами. Вообще – видно очень далеко. Место, куда мы идем, – это что-то наподобие – нет, не психушки, но параллельно обычному миру. И я об этом знаю. Но не страшно. По крайней мере, мне не страшно. Пригов подробно инструктирует, что там и как. У ворот – звери, чудища, но они вроде как игрушечные, хотя и большие, живые. Пройти можно, не тронут – если не останавливаться. Потом будет тамбур, окна, вход. Может, мы кого-то навещаем, может, сами туда идем. Подходим к воротам, неглубокий ров, мост, за ним – стена. Без зубцов и башен. Без возраста и особых примет. Все залито ровным радужным светом, ровная трава – у стены, во рву. Можно и там пройти. Перед воротами Д. А. незаметно прошел куда-то вперед. И его уже нет, а народу вокруг прибавляется. На мосту передо мной возникает что-то вроде крокодила. На миг все-таки это меня настораживает, он разевает пасть. Не совсем крокодил. Совсем не крокодил. На двух лапах стоит. Прохожу мимо, навстречу выползает еще что-то коричневое, вроде бегемота, но размером не сильно больше меня. Я уже спокойно прохожу мимо. Там небольшое пространство, полное людей, окошки, где что-то регистрируют, как в любой конторе. И дверь. Одна. Точнее – проем, к нему неспешно подходят, проходят куда-то. Но почему-то никто оттуда не выходит. И других дверей нет. Пригова не вижу, хотя помещение небольшое, пусть полное людей, но я б его увидел. Наверное, думаю, он уже прошел в этот проем. Рядом с проходом окошко-бойница, заглянул – все та же трава, бесконечная лужайка, свет, ровный дневной свет, люди спокойно сидят на траве, группами, как на пикниках, общаются. Группы разбросаны по траве, кто-то бродит в одиночестве. Пригова не вижу. Нет, вроде вон тот, вдалеке. Он. Один стоит. Или не он. Вдруг что-то щелкает в голове, и я мгновенно, ни на кого не глядя, иду в сторону ворот, откуда вошел. Прохожу по мосту через ров – обратно, мимо зверей-игрушек. Смотрят неодобрительно, но не реагируют. Навстречу люди спокойно идут, но почему-то только навстречу. А обратно вроде как я один. На меня никто не обращает внимания, я выхожу на дорогу, по которой мы шли с Приговым, иду к той остановке. И здесь – люди только навстречу, все спокойные, говорят друг с другом, но как-то без споров, без эмоций, не живо.
Проснулся. По-моему, выбрался. Точно не помню.
Пересказал сон Арабову.
– Оля, слышишь, – позвал Юра жену. – Он видел во сне загробный мир.
6
Тогда в Академгородке меня как подхватила эта новая волна, так и несла, не отпускала.
На третий (четвертый?) день проснулся: где больной зуб? где хрипящая грудная клетка?
Повертел языком – зуб не ноет, не стреляет, вдохнул поглубже – никаких хрипов. Так и выздоровел – не заметил. Насквозь проспиртовался.
В тот день сосед с утра не ушел, и мы наконец познакомились. Он оказался председателем колхоза из-под Саратова, приехал в научный городок на всесоюзную конференцию про новые (перестройка!) способы хозяйствования.
Новые способы хозяйствования, новые кроссовки, новая волна поэзии. Все было новое. Да и мы нестарые были.
Мужик казался адекватным, я изложил ему гипотезу про рецидивиста. Он отреагировал неожиданно серьезно и подробно: было, сидел, но только однажды, коротко – по молодости, по пьяни. Завязал, больше приводов не было. Одежда импортная из пакетов – это ему дефицит по статусу положен, в райцентре отоваривается, а носить негде. Так и лежали у него дома невостребованные лаковые туфли, кроссовки, костюмы, рубашки, галстуки. Ждали своего часа.
Встречная его гипотеза оказалась ближе к реальности. Меня он полагал заезжим прожигателем жизни, хотя и не очень понимал, где и как можно ее прожечь в маленьком научном городке. Прихожу посреди ночи, с утра отсыпаюсь, на заранее в обязательном порядке оплаченный завтрак не хожу. Опять же, хрипы по ночам и стоны из груди.
А еще однажды он вернулся со своего заседания, открыл дверь в наш номер – из душа выходит голая девица в полотенце. Увидела его, перепугалась, заскочила обратно в душ, оделась, исчезла. Удивило его только, что меня при этом в номере не оказалось.
Про прожигателя жизни я подтвердил: примерно так оно и есть. Рассказал про фестиваль поэтический. Объяснился про голую девицу. Это была местная поэтесса, которая напросилась душ принять или хотя бы голову помыть перед выступлением. У них везде в городке воду отключили (авария), а у нас в гостинице даже горячая была. Вот я ей ключ и дал. Чистосердечно признался, что накануне у нас в номере еще два местных поэта помылись.
Саратовского председателя мое объяснение, похоже, расстроило. Мир поэтов грезился ему иным, нездешним, свободным, вне рамок и условностей. И уж точно – вне быта, вне аварийного отключения воды.
Пегас не какает. А если и какает, то как-то иначе, нетленней…
7
Театр оперы и балета походил на Колизей с пристроенными к нему в самых неожиданных местах парфенонами, но пограндиозней. Ночью перед вылетом артисты и статисты стояли, сидели, лежали среди реквизита, мы читали стихи.
Тут я сообразил, что ничего не везу сыну. Пригов (они с Данилой очень друг друга уважали) подмигнул кому-то, пошептался, и вот уже возник бутафорский деревянный кинжал, которым в “Бахчисарайском фонтане” Зарема обычно закалывала Марию. Собственно, Зарема его и принесла.
Кинжал был роскошный. Рукоятка крашена бронзой, лезвие – серебром.
– А как же теперь Мария? – растерянно спросил я со свойственной мне ненужной ответственностью вместо благодарности.
Сын был счастлив.
8
Ничего не предвещало разразившейся в конце учебного года драмы. Нам позвонили и сообщили, что Данилу с курсов отчисляют.
Деби была на практике только один семестр и улетела домой. В новом семестре ее сменила другая студентка-американка. Данила – однолюб, отношения с новой училкой не сложились. Сын всячески демонстрировал ей свое презрение и попросту хамил.
Любовная лодка разбилась о график подготовки специалистов в американском университете.
– Она дура, – кратко сформулировал сын суть конфликта.
Крыть было нечем. Наташа успела пообщаться с новой училкой, и вывод был идентичен.
Врать ребенку про то, что учительница в принципе не может быть дурой, не хотелось. Пришлось пуститься в рассуждения, что это, наверное, не первая дура в его жизни и уж точно не последняя. И что дур(аков) встретится ему еще немало. Особенно среди начальников. И что это еще не повод к гражданскому неповиновению. И что надо научиться выживать и в такой ситуации. Перешибать качеством. Интеллектом. Например, так владеть английским, что удавятся – не выгонят.
К директрисе курсов у нас были другие вопросы: а где же замечания в дневнике, все эти “Безобразно ведет себя на уроках! На замечания учителя никак не реагирует!” или “Тов. родители! Прошу зайти в школу”? Где все эти свинцовые мерзости советской педагогики?
– Американцы замечаний не пишут, и дневников никаких нет. Они просто в конце года ставят в известность учебную часть, а мы ставим в известность родителей – и все.
И все.
Проблемы с сыном мы уладили, благо язык к тому времени он выучил хорошо, и это все-таки можно было доказать. Однако тезис об их тамошней гуманности и нашей анти – пошатнулся.
– Русские гораздо терпимее – кричат, ругаются, по морде могут вмазать. А там тебя просто вычеркивают, – мрачно подытожил старик Коржавин, когда я зачем-то рассказал эту историю на встрече с заморскими поэтами, куда и его притащили в качестве связующей нити.
9
На столе стояли бутылки красного. Настоящего! В тот вечер дома у меня планировалась “Деметафоризация пространства” (затеянная Ниной Искренко акция клуба “Поэзия”). Готовить на прожорливую ораву стихийных постмодернистов Наташа не рвалась. Договорились, что еду все приносят с собой, я отвечаю за градусы. В магазинах стояла только поддельная гадость – фиолетовые (цвет) чернила (вкус). А тут…
Переводчики старались, диалога не получалось. Мы отвечали на вопросы, охотно рассказывали о параллельной культуре, нехотя – о цензуре, о только-только начавшемся потеплении, о первых публичных выступлениях, о том, что ничего не напечатано, а из зала подсказывают строчки.
Сидевшие перед нами респектабельные пенсионеры (заморские поэты) вежливо и уныло говорили о своем. Об отсутствии аудитории. О том, что издать стихи – не проблема, проблема – продать даже сотню книжек. О вечерах поэзии, где выступает дюжина поэтов перед дюжиной слушателей…
Продолжая беседу о высоком, я стал закупоривать салфетками початые бутылки красного и аккуратно, чтоб не расплескать, складывать их в свой портфель. Затем, сославшись на неотложную необходимость деметафоризировать пространство, вежливо попрощался и пошел домой.
Что они подумали? Что написали потом в воспоминаниях о России про повадки тамошних поэтов?
Я шел домой, предвкушая рассказ о том, откуда такое чудо.
Нежно позвякивали заботливо закупоренные бутылки.
Впереди еще были легендарные вечера, как тот, в “Дукате”, куда рвались, выбивая двери, любители стихов, наши первые публикации в журналах с тогдашними миллионными их тиражами, мешки писем-откликов вослед (восхищенных? проклинающих? да не все ли теперь равно?).
И все же нечто тревожащее было в экзотических рассказах заморских литературных чудиков. И не то чтобы я понял (это позднее), а так, кольнуло. Что вообще-то это нормально. Что большие залы, шум и гам – это все баловство. Ну, может, и не дюжина на дюжину, но – нормально. И что я только что сидел перед нашим светлым будущим.
Которое вскоре и наступило – окончательно и бесповоротно.