Еще я начала писать ему письма, такие односторонние разговоры: Саро, мой любимый, что мы будем делать с этой утратой? Помоги мне переставлять ноги, одну за другой. Покажи мне, как, если ты ушел, быть семьей, состоящей из двух человек, родителем-одиночкой.
Но я также чувствовала нарастающее с ходом времени ощущение безотлагательности, с тех пор как позвонила Нонне сказать, что приеду на Сицилию. У меня было беспокойное, невыразимое желание, чтобы Зоэла ассоциировала дом и семью не со смертью. После всего, через что мы прошли, чтобы наконец стать семьей, жизнь показалась бы невыносимо жестокой, если бы просто это отобрала. И насколько я желала этого для Зоэлы, настолько же я хотела познать это для самой себя тоже. Я хотела проверить устойчивость идеи, что семья – это о том, кого ты выбираешь и как любишь. Я должна была доказать это и себе, и Зоэле. Я задумывалась, есть ли у семьи, с которой я боролась, те самые прочные, долговечные, износостойкие связи любви, которые и были целью моей борьбы.
И все же по дороге к выходу из аэропорта на короткое мгновение я серьезно задумалась о том, чтобы забрать свои сумки и сесть на обратный самолет в Лос-Анджелес. Потому что продолжать идти вперед согласно желанию Саро – развеять его прах и предать земле останки – по-настоящему означало бы, что он умер. Мертв не только в Лос-Анджелесе, но мертв и на Сицилии, мертв в доме своей матери, мертв в комнате, в которой мы всегда спали, мертв для утреннего кофе, мертв для обеденного стола матери. Казалось невозможным вынести это. И все же я продолжала идти вперед во имя любви.
Сухой, пропитанный солью полуденный июльский зной подтвердил, что мы на Сицилии. Косимо был за рулем, Франка сидела на пассажирском сиденье, а Зоэла снова уснула на моих коленях, на заднем сиденье «Фиата», в котором не было кондиционера. Она проснулась ненадолго только для того, чтобы провести пальцем по багажной ленте, обнять своих дядю и тетю и дойти до машины. Я завидовала ее сну. Я ничего не хотела больше, кроме как закрыть свои глаза и увидеть то, что приснится.
– Passami un fazzoletto. – Передай мне салфетку, – обратилась к Косимо Франка во время поездки. Она была молчалива и боролась с тем, что ее укачивало по дороге в Алиминусу, родной город Саро.
Мы проезжали мимо прибрежных городов, выстроившихся в линию на восток от Палермо. Миновали давно закрытый завод «Фиат» и новый супермаркет «Ашан». Затем мы свернули с шоссе и начали взбираться по склонам, пересекая ландшафт, который я знала так же хорошо, как свой собственный задний двор.
Наш путь пролегал мимо обветшалого стенда Targo Florio, поставленного в 1950-х годах в честь Европейских горных гонок на автомобилях. Я разглядывала редкие фермерские домики из камня, выросшие посреди пшеничных полей и маленьких семейных виноградников; впитывала в себя янтарные холмы, которые, казалось, соединяли землю с небом, выискивая знакомые силуэты овец, пасущихся у их подножия. Но было слишком жарко – даже овцы знают, когда надо отдыхать.
Косимо убивал время за переключением каналов радиостанций. Мы пытались поболтать, чтобы узнать, что нового произошло с тех пор, как мы видели друг друга в последний раз весной – их первого и единственного визита в Лос-Анджелес, когда Саро только собирался домой в хоспис. Они уехали за три дня до его смерти, попрощавшись так тоскливо и отчаянно, как обычно прощаются люди, живущие на противоположных полушариях Земли и знающие, что не смогут оказаться рядом в тот самый последний момент перехода; расстающиеся навсегда, гадая потом, было ли достаточно их последнего прощания.
– Come vanno I maiali? – Как твои поросята? – спросила я у Косимо. Его цыплята, поросята и оливковые деревья всегда были той темой, которая помогала завязать с ним разговор.
– Я зарезал их, чтобы у нас этой зимой было мясо, – ответил он, пожав плечами.
– А работа? Что у тебя с работой? – спрашивала я в надежде скоротать поездку ни к чему не обязывающим разговором, хотя на самом деле меня трясло от усталости и захлестывающего беспокойства. Треп был способом не отвалиться, быть частью компании ради Зоэлы, когда она проснется, и ради всего, что могло случиться, когда мы приедем в город.
– Я потерял свое место, когда приехал весной в Лос-Анджелес. Я пока что жду, хочу посмотреть, буду ли я им нужен этим летом, когда начнется поток туристов. Но город только что объявил о своем банкротстве. – Он всегда перескакивал с итальянского на сицилийский, когда обсуждение касалось политики и ее спутницы, коррупции.
Я знала, что он переживал тяжелые времена, разрываясь между работой дорожного полицейского в Чефалу и фермерским хозяйством. Как и многие сицилийцы, он хватался за то, что подсовывала ему судьба. В его случае это была сезонная подработка в недавно обанкротившемся городе.
Я смотрела на раскрасневшиеся щеки Зоэлы и кожу цвета корицы, пока Косимо ехал и говорил. Я размышляла над тем, вспомнит ли она хоть что-то из этого в будущем. Запомнит ли тот раз, когда мы отправились к ее бабушке с прахом ее отца в дорожной сумке, стоявшей возле наших ног?
La terra e vascia – так местные фермеры описывают эту часть Сицилии. Эти слова, «земля низко», – одновременно и утверждение, и иносказание. Они рассказывают приезжающим о том, как низко приходится наклоняться, чтобы обработать эту землю, возделать ее, превратить семена в урожай. Очень низко. Нужно трудиться без устали и ни на что не надеясь. Земля в этой части Сицилии непростая. Она сложна для культивации, камениста и часто невосприимчива к пахоте. Те, кто рассчитывает обеспечить себя с помощью земли, должны заниматься непосильным трудом, чтобы выжить. La terra e vascia делает труд и любовь понятиями, тождественными друг другу. Когда мы въехали в Алиминусу, я схватилась за ручку над пассажирской дверью, чтобы удержать равновесие. Я знала, что все грядущее будет иметь прямое отношение и к труду, и к любви.
Первое, что я увидела, когда мы свернули налево, на Виа Грамши, – группа стойких пожилых женщин и вдов, расположившихся на скамьях вдоль каменной обочины. Вдовы, согласно обычаю, были одеты в черное. Разного роста и разного возраста, они сидели перед домом, где прошло детство Саро, и ждали нас. Они приготовились к трауру.
Они делали это прежде много раз – для себя, для своих семей, для соседей, – вероятно, с незапамятных времен. Сицилийцы были привычны к чествованиям мертвых.
Когда мы проехали мимо последней пиццерии в соседнем городе Серда, Косимо позвонил домой, как делал это всегда. Это был акт внимания, чтобы моей свекрови, Крос – почитаемой женщине, имя которой означало «Крест» в честь креста, на котором был распят Иисус, – не пришлось сидеть в ожиданиях на скамье возле своего дома слишком долго, находясь на полуденной жаре. Ее библейское имя, тяжелое, как и ее характер, без сомнения, подходило женщине с такой выдающейся репутацией и влиянием в городе, где предательства и преступления могут преследовать тебя целыми поколениями.
Женщины Виа Грамши – мать Саро, ее двоюродная сестра, еще одна троюродная сестра по мужу, соседки – всегда выходили из своих домов, чтобы встретить нас, когда мы приезжали. Они настояли на том, чтобы быть свидетельницами возвращения Саро домой.
Когда мы ехали вверх по улице, Косимо ловко управлял своим «Фиатом», объехав вокруг трактора, частично запаркованного на обочине круто уходящей вверх однополосной дороги. Он проехал мимо еще двух домов с закрытыми ставнями и наконец затормозил перед фасадом узкого двухэтажного дома Нонны, примостившегося на середине улицы, которая заканчивалась тупиком. Мы были здесь. И женщины тоже были здесь.
Прежде чем я успела разбудить Зоэлу и поднять ее голову со своих коленей, двери распахнулись. Моя свекровь протянула нам навстречу руки:
– Sei arrivata. – Вы приехали.
В мгновение ока ее маленькие, но крепкие семидесятидевятилетние ладони оказались на моих плечах. Я все еще выбиралась из машины, когда ее щека прикоснулась к моей. Почувствовав ее мягкость, я погрузилась еще глубже в мир утраты. И снова время приостановилось. Мы обе застыли в этом моменте вечности. Потом время вернулось и стало эластичным опять. Мы стояли там, не веря, что пришел момент, о наступлении которого мы знали годами.
Затем она отпустила меня и кинулась в машину за Зоэлой, ее любимой внучкой от ее единственного сына.
– Amore mio, amore mio. – Любовь моя, любовь моя. – Ее голос дрожал. Она поднесла платок к своим мокрым глазам. Затем помогла Зоэле выйти из машины и заключила в свои объятия. Зоэла проснулась уставшая, горячая и дезориентированная. В объятиях своей бабушки и так далеко от дома она начала плакать и тянуться ко мне.
– E stanchissima. – Она очень устала, – сказала я в защиту Зоэлы, беспокоясь, что Нонна обидится. Хор матерей, плакальщиц и бабушек, окружавших машину, эхом повторил, соглашаясь: «E stanchissima, certo».
Я подозревала, что мать Саро может подумать, что Зоэла плачет, поскольку они не разговаривали друг с другом много месяцев. Нонна никогда, во всем своем горе, не заставляла меня позвать Зоэлу к телефону. Вместо этого она каждый день, когда мы разговаривали, спрашивала у меня: «Come sta la bambina? – Как малышка?»
Наконец Нонна добралась до причины, по которой мы все стояли во дворе, окружив машину, под полуденным жарким солнцем:
– Dov’ e? – Где он?
Ей нужен был прах. Она хотела своего сына.
Я повернулась к машине, достала с пола сумку и отдала ей. Выражение ее лица изменилось со стоического на бледное как бумага при одном только взгляде на мою ношу. Ребенок, которого она родила, воспитала, выкормила и любила, был внутри.
Эмануэла, ее первая кузина, живущая на той же улице напротив, поддержала Нонну.
– Entrate, entrate. – Заходи, заходи. – Она потащила ее к входной двери, подальше от уличной сцены, с деловитостью главного ответственного. Она уводила Нонну, чтобы укрыть ее от солнца. Затем вдовий хор, окружавший машину, распался, и они в унисон повели меня и Зоэлу внутрь, двигая нас всех, как одно горемычное стадо.