Женщина впервые за время пребывания в допросной камере улыбнулась. Но опять же, как отметил Озеровский, не той светлой, блестящей улыбкой, которая покорила и свела с ума не одно мужское сердце, а жалким, тусклым отголоском былого блеска.
– Это все мой супруг, Иоаким Самуилович. Он настоял. Захотел, чтобы сыновья пошли по его стопам. Вот, пошли…
Женщина снова всхлипнула.
– А как Лева угодил в Михайловское училище? – поинтересовался Аристарх Викентьевич.
– Юношеский максимализм. Не более. При прежней власти мы могли себе многое позволить кроме одного – определиться в офицерское сословие. А благодаря Александру Федоровичу[19] евреям дали возможность иметь офицерский чин. Таким вот образом Левушка, вместо того чтобы стать инженером, решил получить воинское звание. Правда, когда училище превратили в курсы, он его сразу покинул. Перед Пасхой. Вернулся в университет. Действительно, в чем интерес оканчивать непонятные командные курсы, после которых тебе отказывают в офицерском звании?
«М-да, – мысленно пробормотал Озеровский, – не во славу Отечества, а для тщеславия и корыстолюбия погоны с позолотою. Какие уж тут окопы…»
– Он сам принял решение бросить политехнический?
– Если бы… – Уголки губ арестантки горько опустились, отчего на лице проявились новые морщинки. – Да Лева сам никогда бы не додумался до такого. Друг сманил. Владимир Перельцвейг. Тот первым кинулся в Михайловское. А Леве, с его легкоранимой душой, разве такое было нужно? Но теперь ничего не изменить. – Женщина всхлипнула, несколько секунд помолчала, неожиданно добавила: – А Володю Перельцвейга расстреляли. Две недели тому назад.
Снова зазвенела, отражаясь от каменных тюремных стен, фамилия Перельцвейг. «Нет, – уверился Озеровский, – определенно следует выяснить, какое влияние сия личность имела на Канегиссера. Завтра же, с утра, следует съездить на Арсенальную набережную, в Михайловское училище».
– Скажите, Розалия Львовна, с кем в последнее время был близок Леонид? Я имею в виду любовные, дружеские отношения. И именно в последнее время, последние десять дней.
– Понятия не имею, – послышался стандартный ответ. – Он наведывался домой один. Все время был замкнут. Расстроен. Огорчен смертью Володи.
– Вот вы говорите, наведывался. Сие означает не ночевал дома? Жил в другом месте?
– Да. – Женщина извлекла из рукава кофточки платок, промокнула им глаза. – Насчет женщины ничего сказать не могу. Вроде бы появилась, ведь кто-то же должен был за ним ухаживать, но нам он о ней ничего не рассказывал. И где проживал Лева, нам тоже неизвестно.
– И вас, как мать, не интересовало, где и с кем живет сын?
– Конечно, интересовало. Но он взрослый мальчик. Сам решает, с кем жить.
– И к вам ту девушку или женщину он никогда не приводил?
– Нет. Приходил только сам. Один. Вечерами. Иногда утром. Как вчера.
– То есть вчера, перед совершением преступления, Лева пришел домой?
– Да, – утвердительно кивнула головой женщина.
– А откуда пришел? От кого?
– Понятия не имею.
– А вы интересовались: чем он занимается? На какие средства живет? Ведь не вы же его финансировали?
– Муж что-то иногда ему давал. Думаю, на жизнь хватало, – устало отозвалась Розалия Львовна. – А по поводу того, где и с кем, Лева всегда уходил от ответа. Смеялся. Говорил, раз приходит, значит, все в порядке. Я была только рада тому, что его приютили. После смерти Володи Лева стал панически бояться ареста. Непонятно почему, ведь ему ничего не грозило. Но тем не менее. Первое время не спал. Все ждал, что за ним придут. Даже перестал ночевать в своей спальне, ютился в гостиной, ближе к окнам, чтобы легче выскочить на улицу.
– Он забрал с собой все вещи? Или только самое необходимое?
– Только нужное. Я же говорю, Лева чуть ли не каждый день наведывался домой. Придет иногда веселый, иногда грустный. Поужинает. Кое-что из еды с собой возьмет. Аннушка, наша горничная, ему судочек специальный смастерила. Все просил сделать кулебяку с грибами. Очень, говорил, любят у них такую кулебяку.
Озеровский отметил слова «чуть ли не каждый день наведывался домой». Сестра убийцы утверждала обратное.
– Кулебяка – это прекрасно, – вынужден был согласиться голодный следователь. – Особенно в наши дни. Вы не устали?
– Нет. Мы можем поговорить еще.
– Очень хорошо. Скажите, Розалия Львовна, Лева год назад служил секретарем у Керенского…
– Да. – Жена инженера утвердительно кивнула головой. – У Александра Федоровича. И не просто служил. Он боготворил его! Даже стихи ему посвятил… Сейчас припомню… Как же они звучали…
– Не стоит, Розалия Львовна. Я хотел сказать…
– Нет, нет. Это имеет отношение к делу и самое прямое, – неожиданно уверенно заговорила подследственная. – Он действительно боготворил господина Керенского. До поры до времени. Я же говорю: юношеский максимализм… Да, вот, вспомнила:
И если, шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о мать,
И буду в покинутом поле
С прострелянной грудью лежать,
Тогда у блаженного входа
В предсмертном и радостном сне
Я вспомню – Россия, свобода,
Керенский на белом коне…
Женщина прочитала строки без всякого выражения, тускло. После чего продолжила воспоминания:
– А потом… Потом он разочаровался в нем. Да и вообще… – Узкая женская ладошка вспорхнула и тут же упала на колени. – Единственное, что его утешало, семья и Володя. С ним они часто встречались. Много времени проводили вместе.
– Володя был уроженцем Петербурга?
– Вроде бы да. Но Лева как-то в разговоре заметил, что Володя, еще до Михайловского, окончил какое-то училище. Кажется, в Казани.
– А Лева с этим Володей Перельцвейгом давно дружен?
– Да не так, чтобы очень. В детстве у них были случайные встречи. Но то было детство. А вот сблизились года два назад.
Вторая ложь Елизаветы Иоакимовны. Зачем?
– А что за училище окончил Перельцвейг, не помните?
– Нет.
– А когда Леонид поступил в Михайловское?
– В июне семнадцатого. Сразу как ушел от Александра Федоровича.
– Владимир к тому времени учился в училище?
– Да.
– А вы, случаем, не знаете, где проживал друг вашего сына?
– Знаю. Каменноостровский проспект, дом 54. А вот номера квартиры, к сожалению, не припомню. Я там была всего один раз.
Матрос приоткрыл квадратное оконце в гулкой металлической двери и первым заглянул внутрь камеры, после чего пропустил к окошку Бокия.
Глеб Иванович слегка склонился перед квадратом. Камера, в которой находился убийца председателя ПетроЧК, из-за тусклого света подвешенной к высокому потолку и закрытой мелкосетчатой решеткой лампочки казалась серой, грязной и холодной.
Бокий невольно содрогнулся: кости прекрасно помнили, как тюремные стены карцера вытягивают последнее тепло из почти неподвижного тела. Камеры подобного типа специально делались узкими, чтобы заключенный не мог согреться, даже делая физические упражнения. Единственное, что было возможно в таких условиях, отжиматься от пола и приседать.
Леонид Иоакимович сидел на нижнем топчане двухъярусных нар и, обхватив колени руками, не отрываясь, глядел в неизвестную точку на противоположной стене. По лицу Канегиссера Глеб Иванович не смог ничего прочитать. Ни страха, ни сожаления, ни радости, ни удовлетворения – ничего.
– И что, вот так целый день в одну точку и бдит? – в голос поинтересовался Бокий.
– Угу, – утвердительно кивнул матрос.
– Кормили?
– Все съел, подчистую. Пожрал – и опять на нары.
Глеб Иванович заинтересованно посмотрел на заключенного. «Любопытно, – еле слышно пробормотал в нос чекист, – человек только что совершил убийство, лишил другого жизни – и никаких эмоций. Такого не может быть. Хотя почему? Если убивал ранее, вполне возможно. Тогда встает вопрос: когда убивал? Где? Кого? Откуда такое хладнокровие? А если не хладнокровие, то что? А может, уверенность? Уверенность, что он отсюда выйдет? Что же ты за птица такая, студент?»
– Попов, – Бокий кивнул на оконце, которое матрос тут же захлопнул, – к нему кто-нибудь приходил? Что прежняя охрана говорит?
– Никак нет, Глеб Иванович. Никого не было.
– А Варвара Николаевна?
– Тоже. И в тетради соответствующей записи нет. Как определили пацана, так он и обживается. В одиночестве.
– А где семья арестованного?
– Бабы… Простите, мать и сестра в соседнем женском блоке. А папаша ихний в двенадцатой. Только что повели на допрос. К сатрапу.
– К кому? – не понял сразу, о ком идет речь, Глеб Иванович.
– Ну, к этому… – стушевался матрос, – что примазался.
– Попов, – Бокий скрестил руки за спиной, – у нас примазавшихся нет! Понятно? И сатрапов, к вашему сведению, тоже не имеется.
– Ясно, – хмуро отозвался охранник.
– Что ясно?
– Что теперь нет этих… Как их… Словом, все за нас.
– Опять двадцать пять… Впрочем, смысла спорить нет. Запомните, Попов: арестованного повели не к сатрапу, а к следователю, у которого есть имя, отчество и фамилия. И, будьте добры, помнить об этом. И отмечать в тетради, кого и к какому следователю и на какой срок конвоировали. Теперь понятно?
– Точно так, – громыхнул ключами матрос.
– Тогда слушайте дальше. Будете находиться здесь сутки. – Бокий вцепился своим взглядом в прищуренные глаза матроса. – Никого, слышите, ни-ко-го, – по складам произнес чекист, – из наших в камеру к арестованному не пускать! Ни под каким видом! Ни под каким предлогом! Ни меня, ни Доронина, ни Геллера, ни Яковлеву. Сечешь? – Матрос вздрогнул: так, запанибратски, Бокий с ним еще никогда не разговаривал. Стушевался. Но тут же собрался, даже улыбнулся. – Будут артачиться – скажешь, приказ председателя ЧК. И никаких гвоздей!
– А если Варька того… Заартачится?
– Не Варька, а Варвара Николаевна. – Бокий тоже не смог сдержать улыбки, а с языка чуть не сорвалось: «Тем более!». – Заартачится – гоните ко мне. Дальше. Если заключенный вдруг… захочет поговорить, выплеснуть, так сказать, душу, выслушайте его. Понятно? Посочувствуйте.