— Ах да, конечно. — Сколько я там простоял? Что я делал?
— Мне жаль, что он не придерживается сюжета, знаете ли, — продолжил похожий на мопса человечек. Мэттью когда–то знакомил нас, но администратор редко появлялся из крошечного кабинета за лобби.[14] — Это… безумие, которое он играет, полностью меня дезориентирует. Приходится даже закрывать дверь, иначе я не могу сосредоточиться.
— У вас есть жалобы? — спросил я.
— Нет. — Администратор стушевался. — Но Мэттью делает так все чаще. И рано или поздно это отпугнет наших клиентов. Придется с ним поговорить.
Я прошел в зал и досмотрел картину до конца. И только тогда понял, что ничего не пропустил. Я знал сюжет полностью.
После я удивил администратора тем, что ухватил его за рукав и попросил выслушать мой синопсис первой части фильма, той, что я пропустил. Он согласился и подтвердил, что мои «воспоминания» верны.
По пути домой я рассказал об этом Мэттью. Но он ответил мне все той же загадочной улыбкой.
— Да. У меня получается. Это работает, — сказал он и больше ничего не добавил.
К ноябрю Мэттью почти все свободное время проводил в «Никелодеоне» мистера Харриса. Час за часом он просиживал в мрачной каморке под кинозалом, ожидая следующего сеанса и просматривая пленки, принесенные киномехаником, с которым у Мэттью завязалось нечто вроде дружбы (основанной, я уверен, на том, что старик любил виски, а Мэттью был способен поставлять ему предмет этой любви).
Каморка была темной, как застенок. Вонь, граффити на стенах, режущий свет одинокой голой лампочки под потолком казались мне декорациями преступного логова. Я никогда не понимал, почему Мэттью не проводил перерывы в лобби или даже на улице.
— Тут тихо, — отвечал он на все мои вопросы, игнорируя шипение труб и жуткое клацанье котла отопления, от которого я не переставал вздрагивать. Но Мэттью продолжал возвращаться туда и застывал, словно медитировал в окружении кинопленок и листков с нотами, разбросанных по полу.
Либерти казалась отрешенной. Она всегда терпеливо сносила странности мужа, но теперь Мэттью все силы отдал достижению смутной, лишь ему видимой цели и отдалялся от Либерти все дальше и дальше.
Я проводил с ними много времени, но с каждым по отдельности, а не с обоими сразу, как летом. Мое присутствие, казалось, разгоняло тоску Либерти, но сам я оказывался на скользком и опасном поле эмоций.
— Разве не здорово было бы, если бы мы смогли слышать, как они говорят? — спросил я у Мэттью, когда он в очередной раз просматривал пленку под «Никелодеоном». — Это было бы… — Я запнулся.
— Это был бы театр, — прошипел он. — Хочешь услышать разговоры, отправляйся в театр. А это иной вид искусства, искусство международного языка… как музыка. Ей не требуется диалога.
Последнее слово он произнес с явным презрением.
— Почти как сон, — бездумно прошептал я.
— Да. Именно. Коллективный сон, — сказал Мэттью, и его глаза снова сверкнули.
Он продолжил работу, затем замер и опустил голову.
— А ведь они это сделают, знаешь ли.
— Что? — Я сбился с темы.
— Они заставят картинки говорить. Рано или поздно. Чтобы угодить таким людям, как…
— Я?
Мэттью поднял глаза. Он попытался скрыть осуждение за улыбкой, но у него получилась лишь гримаса.
— И это уничтожит саму суть кино.
В ту ночь я смотрел фильм, который полностью забыл, кроме названия. Видите ли, Мэттью отрезал остаток пленки. Но я все прекрасно понял.
Еще несколько недель Мэттью провел на своем месте в кинотеатре. Все, кроме работы аккомпаниатора, казалось ему досадной помехой. Я прикрывал его отсутствие в конторе. Мэттью похудел, глаза утратили пронзительность. Теперь они были словно повернуты внутрь.
Но на День благодарения прежний Мэттью ненадолго вернулся к нам. Либерти приготовила чудесный ужин, а отстраненная замкнутость ее мужа сменилась прежним остроумным оживлением.
Мы с Либерти надеялись, что он взял отгул в «Никелодеоне», но наши надежды не оправдались. Новый фильм уже был анонсирован, и Мэттью не мог дождаться премьеры. Пришлось с грустью следить, как он уходит от нас в снежную ночь.
Мы же с Либерти остались у камина, потягивали бренди и почти час молчали. Мне было крайне неуютно. Мое сердце, мой разум, мои нервы посылали мне противоречивые сигналы.
Я хотел заговорить, но не мог решиться. Тишина хранила меня от срыва. Но Либерти лишила меня этой защиты.
— Мне так одиноко, Джастин.
И сердце мое сорвалось. Я любил ее. Давно уже любил, но смирился с ее недоступностью. А вот с ее печалью смириться не мог.
Язык меня предал. Я хотел заверить Либерти, что все будет хорошо, избавить ее от страха, утешить. Но каждый раз, когда я пытался сказать хоть слово, язык отказывался мне повиноваться.
И вдруг Либерти меня обняла. Не знаю, как это случилось. Мы не говорили ни слова. Я лишь погладил ее по лицу, и этот жест был задуман как совершенно невинный, но она с такой легкостью, с такой жадностью прильнула к моей ладони, что мы оба просто растаяли.
В объятиях чужой жены, жены моего лучшего друга , я испытывал ужас и восхищение одновременно. Я слышал, как бьется ее сердце. Я был испуган ее страстью. Как до этого дошло? Мы занялись любовью.
— Господи, — прошептал я, зарывшись лицом в ее чудесные волосы. — Что же мы делаем?
— Отправляемся в ад, — выдохнула Либерти.
Но в глубине ее глаз я видел отнюдь не преисподнюю.
А после мы долго лежали в объятиях друг друга. Слушали треск пламени… Либерти прижалась ко мне, гладя по липу.
— Теперь все хорошо, — сказала она.
Я ушел тогда, все еще не опомнившись. Как я мог так поступить? Как она могла?
И прежде чем я осознал, что делаю, я уже стоял на пороге «Никелодеона» мистера Дж. П. Харриса на Смитфилд–стрит. Почему я решил прийти сюда? Неужели меня привел дьявол, который с извращенным удовольствием желал, чтобы я повидал преданного мной друга? Или меня влекла некая внешняя сила… притягивал мой проницательный наставник, который хотел взглянуть мне в глаза и молча сказать: «Ну?» Что, если он знал о том, что произойдет после его ухода? Мог ли он каким–то образом желать случившегося?
И что это было за безумие? Возможно, они оба демоны… и оба впились в мой разум с разных сторон, чтобы посмотреть, выдержу ли я?
В мой разум и в мое сердце.
Именно тогда я увидел Вильямса, управляющего, медленно бредущего по улице передо мной.
— Что случилось, мистер Вильямс? — спросил я, догоняя его. — Вы кажетесь расстроенным.
— И вы бы расстроились, если бы в такую ночь вас оторвали от семейного ужина.
— Что случилось?
— Это–то я и хочу выяснить. Какой–то мальчишка постучался с экстренным сообщением от Беллоуза. Сказал, что мне немедленно нужно быть в кинотеатре.
В «Никелодеоне» все было как обычно. Кроме Беллоуза, старого киномеханика, который метался по вестибюлю, словно нетерпеливый отец под дверью роженицы. Он был бледен. И неуверенно застыл при нашем приближении, чем разозлил Вильямса еще сильней. Управляющий пронесся мимо незадачливого киномеханика в свой кабинет.
Вестибюль был затоплен музыкой Мэттью. Сквозь приоткрытую дверь кабинета я видел, как управляющий возится с книгами и бумагами.
Мэттью играл как одержимый. Я никогда не слышал такой бессистемной, неузнаваемой музыки. Она пронизывала и рвала, верхние регистры — все одновременно — сменялись воющими нижними. В традиционном смысле слова музыка была бессмысленной, но все равно потрясала.
Я словно оказался в ином измерении. Все вокруг меня приобрело крайнюю ясность и замедлило ход. Вильямс вышел из кабинета с приходной карточкой в руках, но и он, и Беллоуз, и девочка–кассир выглядели совершенно сбитыми с толку. Музыка поглотила остальные звуки. Я слышал только ее. Стены задрожали и вдруг растаяли. По глазам ударило буйство красок.
Я осознал, что больше не стою в вестибюле. Я был на поле боя. Со всех сторон меня окружали мертвые и умирающие, в воздухе расползался ядовитый зеленый газ. Люди задыхались в нем, лошади исполняли медленный танец смерти. Взрывы сотрясали землю. Но почему–то я оставался спокойным и не испытывал страха. Яркий белый свет возник над горизонтом и стал приближаться ко мне. Я попытался шагнуть навстречу, но ноги мои не двигались. И тут все начало изменяться. На миг мне показалось, что я вижу прекрасную женщину. Затем — нечто неописуемое, чарующее, волшебное. И вдруг снова свет. Все происходило одновременно. Израненная безжизненная земля утонула в потоке света. Звучали тихие, спокойные, ласковые голоса, но слов я понять не мог. Меня затопил невероятный, божественный покой. В нем была музыка… нет, не музыка… какой–то неопределимый звук. Он шел отовсюду, он был всем.
И вскоре достиг неописуемого крещендо… и стих. Я ахнул и понял, что пытаюсь отдышаться, как после долгого пребывания под водой. Я оглянулся. Остальные, судя по всему, испытали то же самое. Вильямс вспотел.
И тогда мы услышали их. Аплодисменты. Ревущий, нарастающий девятый вал.
Дверь кинозала распахнулась, публика высыпала наружу. Кто–то плакал, кто–то неистово смеялся. Некоторые недоверчиво качали головами. Но не было, не было НИ ОДНОГО равнодушного.
— Ну и зачем я здесь, Беллоуз? — спросил мистер Вильямс, помахивая карточкой. — У нас аншлаг. И они определенно… наслаждались просмотром. — Последние слова он произнес, оглядываясь с некоторой долей смущения. — Так какова же сверхважная причина, по которой вы выдернули меня из дому и заставили притащиться сюда?! — заорал он на дрожащего старого киномеханика.
Я же наблюдал за проходящими мимо восхищенными зрителями. И слышал слова «потрясающе», «никогда ничего подобного не видел», «экстраординарно». Фильм наверняка оказался шедевром.
— Но, видите ли, дело в том… — Беллоуз запнулся. — В том–то и дело.
Мы с мистером Вильямсом обменялись подозрительными взглядами.
— Не было никакого фильма, — выдохнул старик.