Вкушая Павлову — страница 13 из 47

Хотя вполне вероятно, что я воспринял случайно оброненное замечание в столь зловещем свете из-за наших неприятных визитеров. Очень может быть, что ее братья и в самом деле счастливы, занимаясь изготовлением мороженого.

…Нет, конечно же, я не писал за Флисса письма к Минне! Когда их переписку опубликуют, ты убедишься, что эти письма подлинные. Еврейская шутка. Я, чувствуя ответственность перед семьей, просто читал их, когда они попадали ко мне!

…Или не читал. Кто может быть уверенным в том, что происходило в прошлом? Те события происходят в иных местах, в стране, где свирепствует цензура.

глава 10

Кажется, я уже упоминал о проститутке, которая улеглась со мной у входа в парк. Много лет спустя я обнаружил, что она была вовсе не проституткой, а не кем иным, как императрицей Елизаветой. И я был не единственным ее «клиентом». Страдающая фамильным безумием (впрочем, все баварцы — сумасшедшие), она имела привычку шляться одна по городу, одетая в одно лишь платье на голое тело — без нижнего белья и чулок. Когда император спросил ее, какой подарок желала бы она получить на именины, она ответила: «Полностью оснащенную психушку».

Но такая психушка у нее уже была! Империю переполняли смерть и безумие. От разноцветной одежды Франца Иосифа отрывали кусок за куском.{59} Сначала его богатейшие провинции в Италии и Германии; потом его возлюбленная Елизавета, самая красивая женщина Европы, сходит с ума и почти перестает принимать гостей. Затем его единственный сын и наследник Рудольф в венском лесу, в охотничьем домике в Майерлинге, по взаимному уговору сразу после соития убивает себя и свою любовницу.{60}


«И чего тут можно было ждать? — говорит мама на своем безумном идише, вытирая глаза и хлюпая носом. — С папашей, который проводит по восемнадцать часов в сутки за письменным столом, словно какой-нибудь клерк, и с сумасшедшей мамашей. Нужно было ради сына держать себя в руках. Вот теперь пусть сходит с ума сколько угодно».

Какой-то псих или кто-то в этом роде в 1881 году во время спектакля «Сказки Гофмана» поджег театр «Ринг» — погибло четыреста человек. Я собирался пойти на этот спектакль со своей невестой Мартой, сестрой Анной и братом Марты, но что-то нам помешало. Здание оперного театра перестроили в фешенебельный многоквартирный дом, получивший название Suhnhaus, или Дом Искупления, и мы с Мартой поселились там после свадьбы. Арендная плата была мне не по карману, но я хотел показать, что не суеверен. По той же причине я запретил Марте зажигать свечи на шаббат в нашу первую брачную пятницу.

Я никогда не боялся смерти. Когда мой приятель, довольно несимпатичный молодой невролог Натан Вейсс, повесился по окончании короткого медового месяца, я немедленно поселился в его квартире. Ни тогда, ни позднее — в Доме Искупления — никаких призраков не появлялось.

Мои поначалу малочисленные пациенты иногда нервно принюхивались, ощущая запах дыма. Но это была только моя сигара. Это вовсе не значит, что я не верю в сверхъестественное — в моей жизни и такого было предостаточно.

Однажды в 1898 году во время сеанса самоанализа у меня в руках рассыпалась терракотовая фигурка Нефертити. Эта смерть самой красивой женщины Древнего Египта непостижимым образом внушила мне мысль, что умерла самая красивая женщина Европы наших дней. Елизавета совершала тогда одно из своих бесконечных и бесцельных путешествий. На следующий день мы узнали, что в Женеве ее застрелил какой-то анархист.

Чем больше рак смерти разъедал Вену, тем неистовей она танцевала, тем неистовей она еблась. (Бедный Шребер, который мечтал запихнуть голодную крысу в жопу своего папаши, одновременно считая, что обожает его, — трусливые издатели изъяли все «ебаться» и «жопа» из его воспоминаний.) Тем громче оркестр в Пратере{61} наяривал Штрауса под газовыми фонарями для припозднившихся любителей шнапса. В этом городе, где императрица была законченной истеричкой, страдавшей нарциссизмом и анорексией, нетрудно было принять решение стать психоаналитиком.

Пытаясь подобрать образ для умирающей Империи, я вижу червяка, который выпал из птичьего клюва и корчится в траве. Этот образ ассоциируется с Эммой Экштейн. Как-то раз я прогуливался по Пратеру, а она шла мне навстречу. Ее несколько обезображенное лицо (следствие недостаточной компетентности Флисса) с укоризной смотрело на меня. Она была со своей сестрой Терезой — политиком социалистического толка, одной из первых женщин-депутатов парламента. После взаимных приветствий фрейлейн Экштейн сказала, что хотела бы поговорить со мной наедине о своем больном (встав с кушетки для пациента в моем кабинете, она уселась на стул психоаналитика в своем). Ее сестра продолжила прогулку, а мы остались наедине.

Эмма вкратце рассказала о своем пациенте, а потом перешла к предмету, на самом деле ее интересовавшему: к Минне, отношения которой с Флиссом приближались к кульминации. По словам Эммы, Минна жестоко страдает; я должен использовать свое влияние на доктора Флисса и убедить его развестись с женой и признать Минну. Или хотя бы встретиться с ней.

— Он лишил ее невинности, — заявила она.

— Невинности? Это в тридцать-то четыре года? — Женщину (этого я не добавил), которая целый год почти каждый вечер дрочила Шенбергу.

— Да тут любой будет невинен рядом с такой гнусностью. Да он в сто раз сумасшедшее меня в худшие мои годы. Он просто должен развестись с женой.

— Никто не имеет права сказать должен такому гордому и почтенному семьянину, как он.

По правде говоря, я уже начал немного завидовать Флиссу и приходил к мысли о том, что конец нашей дружбе не за горами.

Она сверлила меня своими маленькими, но горящими глазками, и ее узкие губы сжались.

— Она питает сильные чувства и к еще одному человеку, — сказала она. — Фрау профессорше пошло бы на пользу, если бы ее сестра уехала куда подальше.

Мы забрели куда-то в уединенное местечко. Она остановилась, вплотную приблизилась ко мне и пробормотала:

— Я хочу вас поцеловать, профессор.

Было ясно, для чего ей понадобилось убирать с дороги Минну, а я уже делал намеки, что был неравнодушен к своей бывшей пациентке. Когда этот импульс, возникший по принципу переноса, был мною вежливо отвергнут, Эмма наклонилась к земле, подцепила червяка, ползущего в коротко подстриженной траве, и положила его на ладонь.

— Вы глотаете нас живьем! — горько сказала она и сунула червяка себе в рот.

Что ж, после того как в тринадцатилетнем возрасте ее заставили съесть кусочек собственных половых губ, сожрать червяка для нее было пара пустяков.


Лежу и не могу уснуть. И Анна не спит. Слышу, как она ворочается с боку на бок, вздыхает. Я люблю ее меньше, чем Софи, но больше, чем Матильду. Впрочем, я люблю всех троих. И, конечно, только с Анной у меня телепатическая связь. Мы доказали это экспериментально, и я написал об этом статью, но мои коллеги убедили меня не печатать ее.

И вот теперь мы оба лежим без сна, и между нами — невидимый мост.

Матильда была первым ребенком, она родилась в Доме Искупления. Не ведая о моем юношеском приключении с его женушкой, император прислал мне поздравительное письмо.

Сосед по дому стал одним из моих первых пациентов: я вылечил его от мигрени. Потом он стал директором Технической школы в Линце. Хотя к тому времени мы уже переехали на Берггассе{62}, он не терял со мной связи и, когда я вел свои баталии с разгневанными согражданами, продемонстрировал мне свою симпатию, пригласив в 1904 году вручать дипломы его студентам. Помнится, диплом по технике в конкурсе предпоследнего курса достался молодому человеку по имени Л. Виттгенштейн, а диплом по искусству среди выпускников получил довольно свирепого вида юноша, которого звали А. Гитлер.

Ну вот, теперь куда ни шло, теперь это больше похоже на традиционные мемуары. Наконец-то вы узнаёте факты и поудобнее усаживаетесь в креслах.

Берггассе — еще более невзрачная улочка, чем Рингштрассе. Наша квартира находилась на полпути между Блошиным рынком, лежавшим у подножия холма, и опрятными жилищами для среднего класса и Университетом, расположенными на вершине. И это соответствует нашему положению: на полпути к вершине. Я слишком умен, чтобы продавать старую одежду, но недостаточно, чтобы быть полным профессором.{63} Я знаю свое место. Я не принадлежу ни мозгам Вены, ни ее вонючим ногам. На полпути к вершине.

Здесь я принимаю юных поэтов (у которых нет других болезней, кроме нищеты и голода, — я их провожаю, всучив немного денег, чтобы они хоть два-три раза могли пообедать жареным мясом) и русских аристократов (которые признаются, что хотели бы трахнуть меня в задницу или насрать мне на голову, — эти требуют более серьезного лечения).

Вокруг нас стоят или сидят невозмутимые, ко всему привычные боги и богини.

Они не произнесли ни звука, когда однажды Анна тихо сказала мне: «Доктор Шур дал мне кое-что на тот случай, если у меня когда-нибудь… ну, ты понимаешь. Но какой смысл ждать? Не умереть ли нам вместе, папа?»

И тогда нас нашли бы лежащих рядом, как принца Рудольфа и его любовницу в Майерлинге. Теперь такие смерти не редкость: у Рудольфа нашлись сотни последователей.

Одного пожилого еврея, имевшего, к несчастью, фамилию Фрейд, избили и оставили умирать на улице. Анна не хотела, чтобы это случилось со мной.

Но именно выжившие и умирают. Я подумал о Тауске, о его необычном двойном самоубийстве: он одновременно застрелился и повесился. Оставил адресованное мне письмо — для него, мол, было большой честью знать меня и не смогу ли время от времени приглядывать за его сыновьями! Вот это-то я и называю агрессией. Он пытался добраться до меня через постель фрау Лу и кушетку фрау Дейч