Вкушая Павлову — страница 14 из 47

{64}; ничего не получилось. Я не вознаградил этот его последний акт агрессии ни печалью, ни даже сожалением. Пусть сгниет, подумал я.


Возвращаясь из туалета, Анна подходит ко мне посмотреть, бодрствую ли я, сплю или уже умер. Мои глаза открыты. Она нежно улыбается и опускается на колени. Платком вытирает пот с моего лица.

— У тебя тоже, кажется, плохой сон, — шепчу я.

— Меня будят мои сны.

— Они такие неприятные?

— Глупости всякие. Мне снилось, что я опять дома, на дворе 1914 год, и я сдаю экзамен на учительницу. Все вопросы очень просты, но мой мозг словно парализован, я не могу сосредоточиться. Я провалилась и не знаю, как сказать об этом тебе. Но потом я получаю второй шанс, в середине жизни — сейчас, — и происходит то же самое!

Я кладу свою руку на ее.

— Такие сны — странное явление, — говорю я. — Нам всегда снится, что мы проваливаемся на экзаменах, которые на самом деле уже сдали.

— Правда?

— Да. Нам всегда кажется, что мы этого не заслужили. Мы чувствуем свое невежество даже тогда, когда экзаменаторы его не замечают. Но, думаю, в твоем сегодняшнем случае ты просто боишься меня подвести. Ты боишься, что не сможешь и дальше держаться молодцом. Ты беспокоишься о том, сколько еще сможешь выдержать зловоние, исходящее от пожираемого раком тела.

— Неправда! — в волнении восклицает она.

— Ну… может быть, и неправда. Я не так уж часто оказывался прав со своими толкованиями, так что нет никаких причин ждать от меня чего-нибудь получше в этот раз.

Растягиваю рот в попытке улыбнуться и невольно крякаю от боли.

Анна помогает мне помочиться, целует меня в лоб и снова ложится в постель.

Я несколько раз видел, как Марта обучала ее сидеть на маленьком горшке.

Не знаю, было ли это вызвано ее сном, но в конце ночи — или уже ранним утром, поскольку я сплю в перерывах между краткими визитами Анны, Минны, Марты и Шура — я вижу очень яркий сон, хотя мое участие в нем и пассивно. Шур говорит мне, что корабль под названием «Отважный» торпедирован; пятьсот человек пропало без вести. Русские пересекли границу. В Америке бывший летчик-ас Линдберг выступил со страстной речью, в которой призвал свою страну сохранять нейтралитет и восхвалял Гитлера. Марта с Минной говорят мне, что через неделю состоится перепись населения, чтобы выяснить, сколько человек в каждом доме не имеет удостоверений личности и нуждается в продовольственных карточках. Я их огорчил, заявив, что мне не потребуется такая карточка, потому что к тому времени у меня уже не будет личности.

Марта огорчает своим ответом меня: «Ты будешь жить вечно. Это у меня нет личности: ты заставил меня исчезнуть. За время замужества только один год — один! — я была кем-то, но ты сделал меня никем, Зиги. Ты, наверно, даже не помнишь». Промокая глаза кружевным платочком, она ковыляет из комнаты. Минна смотрит на меня, открыв рот, а я пожимаю плечами. Минна тоже начинает плакать. Она говорит: «Мне будет не хватать тебя больше, чем всем остальным, даже Анне».

Анна приносит письмо с венгерской маркой. Подпись: Гизела Ференци. Гизела пишет, что желает мне всего лучшего в моей новой обители.

Я лежу, размышляя об этом последнем (возможно) сновидении перед смертью. Анна, Минна и Марта — это три Парки. Шур — шаман, который должен провести ритуал, облегчающий мой путь в бессознательность более глубокую, чем бессознательное. Утонувший корабль призван напомнить о египетских погребальных ладьях, стоящих у меня на полках. Боюсь, что не только Анна утратит отвагу. Пять сотен в римском исчислении обозначаются буквой D, а это начальная буква английского слова death, смерть. Когда Шур сообщал об этом, на лице его, как и подобает, была мировая скорбь.

«Пересечение границы» тоже очевидно; да и сами русские — пограничный народ, смесь Европы и Азии. Приятно будет иметь удостоверение личности и продовольственную карточку: они будут гарантировать, что у меня все еще есть личность, к тому же личность, способная принимать пищу.

Я давно чувствовал, что Америка — это враг… нет, антитеза психоанализа. В ней нет скрытых слоев. Поэтому нейтралитет, с нашей точки зрения, должен быть расценен как некоторое достижение. Но Линдберг… Навел мосты над Атлантикой, как пыталось сделать и наше движение. «Гитлер» относится к этому страдающему манией величия немцу, виновному в сожжении моих книг. Тот факт, что Линдберг поет ему дифирамбы, завершает эту часть сна на пессимистической ноте, несмотря на его поддержку нейтрального отношения к нашей науке. Они могут остаться нейтральными, но они никогда не поймут.

Линдберг — это Linden, липы по-немецки и lind, мягкий, нежный, плюс Фрайберг. В голове у меня мягкий аромат липы, усиленный первой строкой любовного стихотворения Фридриха Рюкерта{65}, востоковеда и поэта: Ich atmet' einen linden Duff[8]. А отсюда переход к истинному предмету последней части моего сновидения: страстной юношеской влюбленности.

Письмо от Гизелы Ференци — самая личная часть сновидения. Это имя имеет прямое значение: Гизела Ференци — вдова человека, который был хорошим и преданным мне психоаналитиком, пока на старости лет не сошел с ума.{66} Но почему мне приснилось, что из всех людей именно она желает мне всего лучшего? Причиной этого может быть только другая Гизела, Гизела Флюсс, моя первая любовь. Она жила во Фрайберге. Я останавливался в доме ее родителей в свой первый и единственный приезд в родной город; тогда мне было шестнадцать. Мы гуляли с ней, держась за руки, по тому самому пологому, усыпанному одуванчиками зеленому лугу, который я запомнил (очень смутно) с младенчества. Прикосновение ее руки, первое прикосновение женской — не материнской — руки вызвало во мне более чувственное и эротичное наслаждение, чем любое гораздо более откровенное действо впоследствии. Первая любовь — это та любовь, которая, по словам Тургенева, не может и, наверно, не должна повториться.

Пытаясь произвести впечатление, я читал ей любовные стихи Рюкерта. Я только что выучил их в школе. А вообще-то наш разговор был косноязычным и нечленораздельным. За нас говорили наши застенчивые глаза, кончики пальцев, наше молчание в тот миг, когда кайма ее длинной голубой юбки шелестела в высокой траве. Или когда, через силу заставляя себя есть аппетитные кушанья, приготовленные ее матушкой, я поднимал голову от тарелки и на какой-то миг встречался с ней глазами, и она, вспыхнув, тут же отводила взор. Гизела!

В тот мой приезд у меня зверски разболелся зуб, и ее добрая матушка дала мне выпить чего-то очень крепкого. Впервые в жизни я попробовал алкоголь и опьянел. На следующий день я не мог вспомнить, как поднялся по лестнице и добрался до своей постели. Матушка Гизелы, весело улыбаясь, сказала, что беспокоилась обо мне и ночью дважды приходила в мою комнату. После этих слов мои эротические чувства мгновенно удвоились: к дочери я добавил мать, которая и в самом деле была очень красивой дамой с длинными черными волосами, темными внимательными глазами, орлиным носом и решительной линией губ. Но главное, она была чрезвычайно умна и начитана, что делало ее непохожей на большинство еврейских мамаш, довольных и тем, что плодят гениев мужского пола.

Я хотел остаться во Фрайберге; я всю жизнь жалел о том, что покинул этот рай. Ведь густые леса были именно там.

И вот теперь мне пригрезилось, что это Гизела — и дочь, и мать — желает мне всего лучшего.

Мать, конечно, давно уже умерла; да и дочка, наверно, тоже.

А Ференци?

В этом слове слышится Фиренце (Флоренция), где я видел Райские врата, у входа в гигантскую грудь Кафедрального собора. В то время я писал свое «Толкование сновидений». Это напоминает мне о другой груди, за рекой, в городе мерцающих светлых отражений — забыл его название. И еще о великом городе Амор, где день за днем я созерцал неспокойного, сердитого Моисея. Там к тому же я вошел в широкую вагину всемирной Церкви.

— Пойду прогуляюсь. Не жди меня.

От ужаса Анна бледнеет.

— Наверно, сегодня, — говорю я, нежно касаясь ее руки. — Я больше не в силах терпеть.

Она умоляет, но я непреклонен. Она принимается плакать, но в конце концов вытирает слезы. Слышно, как подъезжает автомобиль. Это означает, что приехал Шур, мой избавитель.

Он входит, оживленный и жизнерадостный.

— Доброе утро, дорогой друг, — бормочу я. — Вы знаете, что вам предстоит сделать. Анна согласна.

Его лицо мрачнеет:

— Вы уверены?

— Да.

Он расстегивает и открывает свой кожаный саквояж.

— Я предупрежу маму и тетушку, — говорит Анна прерывающимся голосом.

— Не надо. К чему их беспокоить? Я не умру еще день или два. Они смогут попрощаться со мной, когда я буду лежать без сознания. Анна, дорогая моя, не забывай, что ты — психоаналитик. Изучай свою скорбь. Приготовься к тому, что тебе будет казаться, будто я заблудился в каком-то дремучем лесу или на вершине ледяной горы. И что я несчастен. Но это не так: потерянной и несчастной будешь ты сама. Но и это пройдет.

Есть еще Berg, гора. Я словно вновь оказался в вечной ледяной тени нависающей надо мною горы — где-то в Доломитах{67} или Альпах.

Она, рыдая, падает в мои объятия. Я чувствую соленую жидкость на щеке. Шур мягко отстраняет ее. Укол иглы.

— Спасибо, — говорю я ему. — Вы всегда были добры ко мне.

Он тоже еле сдерживает слезы, кладет руку мне на плечо:

— Прощай, старый друг.

Боль немного утихает.

Словно издалека доносится его голос:

— А с ними вы не хотите попрощаться?

Я открываю глаза и обвожу взглядом равнодушных зрителей. Поднимаю руку:

— Прощайте.

глава 11