Вкушая Павлову — страница 2 из 47

Я не понимаю этого воспоминания. Я не знаю, где начинается воспоминание, а где кончается этот недавний сон. Должно быть, люди в коричневых мундирах порождены сном — это явный образ дефекации. Мама никогда не уходила от меня, не сообщив, когда вернется. Она была не из тех мамаш, которые по беспечности могут заставить своего ребенка страдать.

Тогда я был очень болен. Я вообще рос болезненным ребенком, и о первых годах моей жизни у меня остались довольно мрачные воспоминания. Почти все время я проводил в постели.

У меня было что-то не в порядке со ртом, и я не мог нормально говорить.

Помню, в пять или шесть лет, мне приснилось, что все книги из материнской библиотеки летят в костер вместе с кучами других книг и сгорают дотла. Наверно, я ревновал ее, страдал из-за того, что у нее есть своя жизнь, и хотел, чтобы она принадлежала всецело мне одному.

А вот и еще одно очень раннее воспоминание… Яркое, мимолетное. Осенний сад, вокруг него кусты. Наша служанка Паула подстригает их. Я лежу в кресле-качалке. Сад похож на то, что мне рассказывали о Примроуз-Хилл.

Никаких ассоциаций. Ни намека на то, почему мы оказались здесь. Вдруг слышится вой баньши{6}. Анна оставляет свое вышивание и уходит. Потом возвращается с шаманской маской в руках. Просит, чтобы я пересмотрел мое решение никогда не надевать таких масок; я мотаю головой. Она склоняется ко мне — ее яркие бусы покачиваются — и нежно целует.

Сны, сны… Впрочем, часто такие живые, реальные. Анна — шаманка! Я вручаю маску ей, я предоставляю ей воевать с баньши и разной прочей нечистью.

глава 2

Подобно Лиру, я отказываюсь от своего королевства. В пользу трех своих дочерей. Их зовут Матильда, Софи, Анна. Женщина всегда трехлика. Три Парки, три Фурии. Мать, жена, дочь. Повивальная бабка, любовница, плакальщица.

Я покоюсь в моем подвесном саване в залитом солнцем саду. «Такого великолепного сентября еще не было», — говорит Джонс{7}. Две осы жужжат над липким стаканом лимонада. Лимонад принесла Марта, вместе с фотоальбомом. Я должен проститься и с живыми, и с мертвыми.

Вот Софи и Анна, еще совсем дети, укутанные-перекутанные, падает снег — они словно увековечены в магическом кристалле. На них одинаковые пальтишки, шапочки с ленточками, толстые черные чулки и теплые ботиночки — сразу видно, что они сестры. Импульсивное, улыбающееся, щедрое лицо Софи бесстрашно обращено к фотоаппарату… и к жизни. Младшая, Анна, тоже улыбается, но как завороженная смотрит куда-то вниз — на пляшущие, падающие снежинки.


Обычно фотографии со временем меняются. А может быть, по прошествии лет они просто проявляются отчетливей. Эта фотография изменилась и почти раскрыла свою тайну в тот год, когда Софи уехала с мужем в Гамбург; и все же искусство фотографа — магическое, как и искусство Леонардо, — не выдало всей тайны. И далеко не все открылось в тот день, когда так невинно зазвонил телефон, и мы узнали, что Софи умерла… но хватит.

Этот ясный смелый взгляд и снежные крупинки — все это время они так недвусмысленно говорили о ее ранней смерти. И фотография до сих пор продолжает меняться; сейчас Софи во многом ближе мне, чем Анна.

Я помню, как щелкнул затвор объектива, Софи рассмеялась, оттолкнула от себя малышку Анну, и они побежали прочь, крича и хихикая, скользя и падая.

Эти бесстрашные глаза! Щедрые, шаловливо изогнутые губки!

За разглядыванием этих двух дочек меня застает моя старшая дочь, Матильда. На ней элегантнейшее голубое платье, а юбка так тесно обтягивает бедра, что из-под нее проступают подвязки — будто надеты поверх. Подобная сексуальная раскованность столь несвойственна Матильде, что я высказываюсь на этот счет. Она объясняет, что идет в «Савой», выпить чаю с приятелем-англичанином. Паули приносит ей в сад стакан лимонада. Ручка в белой перчатке изящно поднимает стакан. Матильда рассказывает, что по дороге сюда видела из такси колонну детей, следовавших на станцию для эвакуации, и еще слышала, будто в лондонском зоопарке уничтожают ядовитых змей — боятся бомбежек. Она говорит, что новости из Польши ужасны, польская кавалерия разгромлена наголову. Говорит что-то еще, но больше ничего не могу вспомнить. Допив лимонад, она встает, наклоняется, легонько целует меня в щеку и уходит. Я рассеянно гляжу ей вслед. В туфлях на высоких каблуках она медленно, грациозно пересекает лужайку и входит в дом.

Не знаю, как истолковать это сновидение. Сновидения уже не так легко поддаются толкованию, как когда-то. Теперь проходит целая вечность, прежде чем забрезжит их смысл. Я толкую этот сон так: Матильда, моя старшенькая, — это старшая из Парок, та самая, что приносит смерть. Смерть старше всего остального на земле. Она приходит в голубом облачении — утешительный райский мираж, — но под обманчивыми одеждами все равно видны ее кости. Когда она сидит, выпрямив спину и потягивая принесенный служанкой напиток, то становится похожей на застывшую в торжественной позе египетскую богиню. Она предупреждает меня, что я выпил свою жизнь почти до самого дна.

А кавалеристы — эти наездники либидо — уничтожены. Польша не имеет почти никакого значения, если не считать того, что я всегда восхищался пламенным польским духом. Колонна детей следует за Крысоловом с дудочкой. Потом это таинственное умерщвление ядовитых змей. Возникает образ бегемота и огненных змиев, угрожающих Царству Божьему в Каббале. Об этом надо еще подумать.

Сексуальная раскованность Матильды. Видимые детали туалета — это не просто внешний каркас. Это все еще — Боже милостивый! — тлеющие угольки прошлых страстей. Старое двуединство секса и смерти.

«Савой». Она собиралась в «Савой»… Непонятно. Хотя… обглоданное королевство, заснеженный клочок земли в Альпах. Да. Спорная граница.

Появляется Анна, шурша по траве босыми ногами, руки засунуты в карманы широкой, колышущейся коричневой юбки. Уютная, некрасивая Анна! Она поправляет подушку. Прошу ее завести мне часы. У меня самого на это больше нет сил. Всю свою сознательную жизнь я каждый день заводил часы. И вот, быть может, они заводятся в последний раз. Мы с Анной обмениваемся нежными взглядами, исполненными боли.

Я готовлюсь к смерти. Я впаду в руки Бога живаго.{8} Маймонид{9}, помнится, высказывался где-то по поводу этого оборота. Он говорил, что представлять Бога живым — значит принижать его. Но почему бы Богу не испытать, каково быть мертвым. Конечно, в христианстве он это испытывает. Странно, но я до сих пор не могу осознать, что на самом деле будет означать «быть мертвым». Большинство моих друзей и врагов, а также Софи и отец с матерью опередили меня. Как мимолетно единение тела с жизнью! Вот почему, наверное, мы придаем такое важное значение половому акту. В этой скоротечной взаимной капитуляции мы видим символ непрочной нити, связующей нас с жизнью.

Вспоминаю еретическое сочинение автора книги «Зохар»{10}, в котором он подводит сексуальную подоплеку под возникновение чисел и множественности. В начале, пишет он, был некий Бог, не имевший никаких атрибутов и живший только для себя и в себе. От скуки он постоянно мастурбировал. Наконец он вызвал Шхину{11} — свою подругу, свою жену, божественный аспект, соприсутствующий во Вселенной. Таким образом возник дуализм: солнце и луна, дух и естество, свет и тьма. И время, перемещение между полюсами. А еще добро и зло, вечность и смерть. Неожиданно возникла ночь, а вместе с ней и наслажденье.{12}

Но Шхине мало было одного любовника. Она родила сына и полюбила его. Они оба его любили, а он любил их. Они могли бы вечно наслаждаться этим духовным единством, но их погубило любопытство. Из тройственного союза родилась невеста для сына, и их стало четверо. Это дало нам четыре времени года, четыре стороны света, и вообще все общепринятые понятия. Но скоро их стало пятеро, и все они беспорядочно совокуплялись друг с другом. Отсюда наши пять чувств. Пять оказалось хорошим числом. Шестерка — уже не таким хорошим, ведь ее можно было разбить на две тройки или три двойки. Пошли ссоры, появились разделение, неверность, двойственность. С числом семь на горизонте снова замаячил идеал, что выразилось в семи музыкальных нотах. Квадрат и треугольник примирились в этих вздымающихся потных телах, в этом клубке оральных, анальных и вагинальных страстей. Но с появлением восьмерки, переплетшихся змей греческого кадуцея{13}, все пошло наперекосяк.

Мы, евреи, хотели остановиться на числе девять, которое, множась, воспроизводит себя простым сложением: 18, 27, 36 и т. д. Но Бог и Шхина совершили ошибку, не прислушавшись к мнению своего избранного народа. Число десять было приемлемым для зелотов{14}, потому что единица символизировала Бога, а нуль (ничто) — Шхину. Но числа продолжали катиться все дальше и дальше, умножая хаос и зло. И теперь никто даже подступиться не может к определению количества безудержно сексуальных форм, которые мы без всяких на то оснований называем Святый Боже. Если хоть на секунду, говорит автор «Зохара», одна из этих форм пожелает выйти из союза, мир тут же рухнет и станет ничем.

Кажется, Моисей — единственный из всех человеческих существ — мельком увидел свидетельства сексуальности Бога, но Шхина купила его молчание, переспав с ним. Это случилось, когда Моисей перестал совокупляться с женой. Вряд ли его можно осуждать за такое решение.

Жаль, что я не разобрался во всем этом.

Признаюсь, я много раз говорил неправду или полуправду. Об одной книге, присланной мне кем-то, я сказал, что, по-моему, она написана на иврите. Тем самым я расписался в незнании этого языка. А между тем я досконально изучил его в юности, а мой отец, Иосиф, нап