Она признается, что он поцеловал ее во второй раз. В ту ночь, когда я набросился на них с оскорблениями. После того как меня спровадили в постель, она сказала ему, что он, наверное, не захочет ее больше видеть. Он уже шел к двери, но повернулся и на нетвердых ногах подошел к ней со словами: «Только один поцелуй!» Специально для меня Марта с презрением повторила: «один поцелуй». На этот раз, по ее словам, поцелуй был резким, грубоватым — отнюдь не таким приятным, как первый…
Марти очень подавлена. Она отрицает, что причиной тому — Бауэр; без всякой на то нужды, впрочем не без доли сарказма, напоминает, что у нас есть сыновья, которые в любой момент могут погибнуть. Также замечает (к своему стыду, я не думал об этом в связи с ней), что гораздо легче и удобнее сходить с ума по поводу любовника, чем находящихся в опасности сыновей. Больше всех остальных она беспокоится об Эрнсте, потому что он всегда был везунчиком, всегда находил лучшие грибы и т. д. Она убеждена, что его везение закончится. Я же больше всего опасаюсь за Мартина. Он старший, Эдипова агрессия в нем сильнее, чем в остальных; если я обслуживаю шесть или семь женщин на своей кушетке интеллектуально, он обслужит больше дюжины телесно; если я уничтожу сотню филистимлян{109}, написав эссе, то уж он постарается уничтожить тысячу, взяв винтовку и штык и совершенно не думая об опасности. Конечно, куда приятнее страдать из-за Марты и Бауэра…
Она, не проявлявшая доселе ни малейшего интереса к моей работе, она, считающая мою работу порнографией, читала «Дору». «Какой гнусный тип! — говорит она. — Дошел до того, что сделал герру Зелленке тонкий намек на толстые обстоятельства: я, мол, согласен, делайте что хотите с Дорой — Идой, — только не мешайте мне трахать вашу жену!.. Или хотя бы сосать ей, если уж ничего другого он не может… О, Господи! Я бы не стала с ним даже здороваться! Его место в аду!..» Она втягивает злые, некрашеные губы в пухленькие щеки, которые я так люблю. Так скорбь разлуки с ним и злость на него за его робость соединяются, подавляя основополагающее чувство — страх. Меня, как это ни странно, его отсутствие тоже злит…
(В Альтаусзее) Письмо от Марты с известием о Мартине: он был ранен в тот самый день, 8 июля, когда мне приснилось, что он убит. К счастью, он всего лишь легко ранен в плечо. Гора с плеч упала…
Слава богу, весь отпуск не вел дневник, если не считать записи о Мартине. Я говорю «слава богу», потому что само ведение дневника — это симптом невроза. Анна и Марта вернулись в Вену (Марта пробыла с нами всего лишь десять дней), и на последнюю неделю мы с Минной предоставлены сами себе. Марта была чрезвычайно холодна и апатична; в результате я уступил вполне откровенному желанию Минны. Лежа с нею, я почти представлял себе, что это Марта, только располневшая; они так удивительно похожи внешне, чего не скажешь о внутреннем мире. С моей точки зрения, соитие было неудовлетворительным. Марта за свое короткое бабье лето отравила мне близость со своей сестрой да и вообще с любой женщиной. Минна сильно мне помогла с «Бессознательным» и «Вытеснением»{110}, она считает, что Марта вела себя очень плохо, и жалеет, что я женился не на ней, а на Марте. «Двое мужчин привнесли смысл и стоическое счастье в мою жизнь: Флисс и ты», — сказала она. Флисс дал ей опыт страсти, а то, что эта страсть так и осталась неудовлетворенной, не имеет почти никакого значения; а я дал ей опыт высокого интеллекта. «Это вовсе не означает, — поспешно добавила она, — что у Вильгельма слабый интеллект или что мне неприятно было заниматься любовью с тобой».
Свиная физиономия Минны напротив меня за обеденным столом в гостинице, она смотрит немигающими глазами и говорит:
— Я чувствую себя такой виноватой. Если бы я в момент слабости не показала те письма Марте, твоя семейная жизнь шла бы заведенным чередом. Те письма приоткрыли ей дверь в нездешние миры. Вот только моя сестра, хотя я ее и люблю, не способна подняться до таких высот. Тебе не поздно оставить ее, мой дорогой. Мы с тобой можем еще двадцать лет быть счастливы. Я разделю с тобой и работу, и постель. Какая разница, что скажут или подумают другие? Ты привык к злобствованию толпы. Будь смелее Вильгельма!..
Вена полна раненых и оттого похожа на тюрьму. Записка от Иды Бауэр: просит заглянуть к ней. А я-то почти забыл о Бауэрах…
глава 24
Эти дневниковые записи я цитирую по памяти; у меня нет возможности их проверить, но они вполне надежны, потому что я не забываю почти ничего из когда-то мной написанного, сколько бы лет ни прошло.
Вспоминая эти записи, осознаю, что очень неадекватно отразил визит Елены Дейч. Я был к ней одновременно несправедлив и справедлив. Конечно же, теперь я в более выгодном положении — вещаю с вершины, с, так сказать, Юнгфрау последнего издыхания.{111} (Никак не отделаться от этого чертова Юнга! Я расстался с ним в 1911 году, и примерно в то же самое время Елена Розенбах пережила болезненный разрыв с женатым мужчиной, польским социалистом Либерманом; роман их начался еще в юности и длился целое десятилетие. Поэтому, когда она почти одновременно обратилась к психоанализу и к новому кандидату в мужья — Феликсу Дейчу, мы с ней испытывали сходные чувства.)
Я был к ней несправедлив, когда сказал, что она не блистает внешностью. Множество мужчин считали ее настоящей красавицей — с «фосфоресцирующими» глазами, сияющим лицом и все в таком роде. Но по мне, в ней было что-то коровье. Впрочем, о вкусах, конечно, не спорят. В начале войны ей едва исполнилось тридцать лет, она была в полном расцвете своей женственности и, я абсолютно уверен, думала, будто я влюблен в нее. В этот приезд она, наверное, не без боли увидела, насколько сильно, пусть и временно, я поглощен собственной женой.
Не знаю, с чего это я сказал, будто у нее были любовницы-женщины. Нет-нет, не думаю. Не было у нее и гениталий обоих полов, хотя ей это и снилось. Какого только вранья не найдешь в наших собственных дневниках!
Я был несправедлив и когда говорил, что она часто изменяла Феликсу. Не думаю, чтобы она когда-либо, тогда или позже, изменяла ему физически. Несколько легких увлечений. Но зато в воображении она изменяла ему постоянно. Вот что я имел в виду. Сомневаюсь, что она когда-либо спала с Феликсом, не воображая на его месте Либермана. Феликс не был страстным человеком; он страдал преждевременной эякуляцией явно по той причине, что предпочитал (грубо говоря), чтобы его самого трахали в задницу. Ну, идеальных пар вообще не бывает. Он боготворил ее, а потом и их сына, Мартина. Он гораздо больше заботился о Мартине, чем она. Все воскресенья он занимался только им. Мужчина в роли матери.
Это, конечно, чрезвычайно помогло Елене сделать собственную карьеру; у нее ведь были очень большие амбиции. И тем не менее она постоянно жаловалась, что он не мужчина в полном смысле этого слова. И чего только надо этим женщинам?
У них был необыкновенно свободный брак. Тот ее визит ко мне состоялся во время одной из ее поездок в Вену, где она бывала довольно редко. Она работала и вела исследования в Мюнхене под руководством Крепелина{112}, бывшего когда-то моим боссом, и пробыла там почти всю войну, а Феликс оставался в Вене. Не слишком обременительный брак!
Припоминаю, что тогда у нее случился первый выкидыш, и в те минуты, когда она не давала советов Анне и не выражала сочувствие мне, она пространно жаловалась на тяжкую долю женщин, вынужденных разрываться между работой и материнством, или, в ее случае, желанием стать матерью.
И (на жутком, ополяченном немецком) непрекращающиеся стенания по Либерману!
— Как вы думаете, мой брак может быть удачным, профессор?
— Вы должны сделать так, чтобы он удался! Для вас этот брак — удача: он дает вам свободу оставаться собой, развивать ваш талант.
— Да, но… это не то же самое. В моем браке нет страсти.
— Страстью сыт не будешь.
— Да, но теперь вы и сами убеждаетесь, насколько это важно…
У Елены всегда «Да, но…» Удовлетворить ее невозможно. Как послушаешь ее стенания, ее путаные мысли, копание в себе, копание в близких — ад покажется благодатью. Какую бы историю болезни она ни описывала, если вы от нее слышите «одна моя пациентка», смело можете ставить последний доллар (она выучила это выражение во время поездки в Америку), что она имеет в виду себя. Жуткий нарциссизм.
Я всегда восхищался Феликсом, который терпит и ее отлучки, и ее амбиции. Мартин не так терпелив; он просто ненавидит свою мамашу.
В моем дневнике не отразилась в достаточной мере двойственность ее сочувствия. Ее распирало от злости, когда я осмеливался заявить, что считаю Марту красивой и желанной. Можно себе представить, что она думала: «Да она старая! Она такая уродина! Она тупая! Неужели профессор растерял свои шарики?»
Все это пока осталось под спудом; она сидела на стуле, подав вперед свои довольно пышные формы и слегка разведя ноги под слишком узким платьем, и утешала, успокаивала меня своим мягким немецко-польским голосом.
Кроме того, она ревновала и к Анне, хотя и притворялась, что та ей нравится. Помнится, в тот день она сделала очень интересное сравнение.
— Она смышленая девочка, — заметила она. — Во многом узнаю в ней себя в восемнадцать лет. У нас с ней много общего, профессор; обе мы — третьи дочери любящих знаменитых отцов. Наши отцы израсходовали свои кровосмесительные позывы на наших старших сестер, и теперь мы можем использовать свою мужскую составляющую, чтобы пробиваться вперед и пытаться чего-то добиться в жизни. Вы согласны?
Я не соглашался и не возражал; голова моя целиком была занята Мартой. Я буквально ощущал, как ее мысли крутятся вокруг Филиппа.