Вместе с ребенком они укрылись в хижине. Юлунга раскрывает пасть и проглатывает хижину, а я ничего не могу поделать. Я вижу, как хижина, сестры, ребенок на моих глазах втягиваются в глотку змея. И весь змей — одна огромная глотка.
Должно быть, я потерял сознание, как это дважды случалось со мной под напором Юнга. Но Юлунга еще хуже, чем Юнг.
Когда я просыпаюсь, небо уже чисто. К скорби примешивается мысль о том, что увиденное в этом сне происходило на самом деле, как на самом деле Шлиман обнаружил Трою.
Это случалось, это случается.
Меня наполняет чувство облегчения. Обитатели сновидения не умирают. Вспоминаю, что Юлунга выблевал проглоченных. Или, по крайней мере, детей. Вот что имеет значение: ребенок.
Остальная часть пути небогата событиями. К ночи я добираюсь до Львова (Лемберга) и нахожу приют в небольшой гостинице.
Я прерываю прозаичный рассказ, чтобы записать сновидение. В нем я брожу по улицам города в поисках собратьев-евреев, которые могли бы рассказать мне о моих родителях — Якобе и Амалии Фрейд. Здесь должна быть тьма евреев, но мне долго не попадается ни одного. Даже в гетто пусто. Наконец в какой-то лачуге натыкаюсь на трех евреев-хасидов: двух мужчин и женщину. Они сообщают мне, что, за исключением их самих и горстки других, все евреи города уничтожены. Выжившие избежали общей судьбы, спрятавшись в сточных канавах. Несколько лет, по их словам, они выносили невероятные страдания. Старший из мужчин, с седой бородой почти до пояса, рассказывает, как однажды вечером посреди зимы трех его братьев посадили в наполненную водой бочку, и на следующее утро ему пришлось топориком вырубать их тела из ледяной глыбы. Но еще ужаснее то, говорят они мне, что выбор кандидатов на депортации возложен на Еврейский совет.
Лица у моих хозяев были потусторонние, как у зомби; они были едва похожи на живых людей. Европейское еврейство истреблено, сказали они.
Это, несомненно, реализация тайных желаний, в данном случае желания истребить в себе все еврейское. Чувство вины, возникающее после этой «нечестивой» мысли, частично сглаживается другим соображением: ведь евреи, как мне было сказано, отчасти сами виноваты в своих скорбях (наш собственный совет осуществляет выбор жертв). Но, конечно, попытка отсечь все еврейское от трех мужчин нашей семьи — отца, брата и меня — была бы подобна попытке вырубить плоть из ледяной глыбы.
Я добираюсь до родного городка родителей — Тысменицы{142}. Но что значит «родного городка»? Они попали туда из Прибалтики, а туда — несколько веков назад с берегов Рейна, а туда — из Израиля, а туда из Египта, а туда… Гм, из райских кущ, где обитала Эдипова первосемья — Бог, Лилит (Шхина) и их сын Адам. На узеньких кривых улочках Тысменицы я наконец встречаю евреев; чувствую еврейский дух. Празднуют шавуот{143}; девушки прогуливаются в лучших своих нарядах, возвращаются из бани мужчины. Останавливаю одного — в атласном длиннополом кафтане, бархатной шляпе с меховой оторочкой и белых носках — и спрашиваю, не знает ли он Якоба Фрейда. Он кивает, показывает рукой дорогу, дает лаконичные пояснения на идише. Я благодарю его.
Я стою у маленького, ветхого домика. Заглядываю внутрь. Окно украшено аппликациями цветов и голубей; на золотых и серебряных веточках маленькие птички с головками из теста. По углам тростник, символизирующий дарование Торы на Горе. Из дома доносится восхитительный аромат цикория и выпечки. В полутьме дома вижу быстро двигающуюся женскую фигуру. Она замечает тень у окна, хмурится. У меня падает сердце. Я понимаю, что совершил глупую ошибку. Это не моя мать; отец, предположительно, встретил мать, когда перебрался в Моравию. Это Салли, а может быть, и Ребекка, хотя, думаю, Ребекку я бы узнал. Мои единокровные братья должны быть где-то поблизости. Слышу вдалеке голоса играющих мальчишек. Отец всегда был слишком снисходительным.
Женщина, вытирая руки о фартук, направляется к двери, а я отскакиваю от окна. Я успеваю сделать несколько шагов по улице, когда дверь отворяется и на пороге появляется смуглолицая, полногрудая молодая женщина. Она окликает меня мелодичным голосом:
— Вы кого-то ищете?
Я кричу:
— Нет, спасибо! — и бросаюсь прочь.
У меня нет никакого желания встречаться с отцом в отсутствие матери.
Лежа сегодня вечером на неудобной соломенной подстилке в гостинице, я размышляю о том, почему совершил такую глупую ошибку — пустился здесь на поиски отца и матери. Амалия, конечно, тоже родом из Галиции, но я понятия не имею — из какого города. Это одна из тех необъяснимых ошибок, которые я пытался исследовать в своей работе «Психопатология повседневной жизни». Суеверный человек мог бы заключить из этого, что даже Ангел Смерти иногда бывает странным образом нерасторопен и нерешителен, что он отнюдь не уверен в себе, а страдает душевной травмой, восходящей к сильному детскому переживанию; его, скажем, могло потрясти зрелище совокупляющихся родителей — акт, который в отсутствие действенной контрацепции привел к рождению нежеланной, так сказать, вселенной — Анны.
глава 36
Возвращаясь домой — но где он, мой дом? — через лес, нахожу приют в стае волков. Их не смущает моя орлиная маска: они считают меня своим. Волки — добрые существа, выслеживающие добычу по снегу. Они усаживаются кружком под высокими, мрачными соснами и делятся со мной оленьим мясом; снег валит густыми хлопьями. Конечно, я предпочитаю их, а не людские толпы.
Я замечаю, что они грустят. Оказывается, причина их грусти в том, что родные просторы сужаются, лесов становится все меньше. Скоро и им понадобится психоанализ. Я мог бы счастливо окончить свои дни, помогая им примириться с реальностью.
Покидаю стаю и двигаюсь вперед. Снова оказываюсь у мощного потока и вижу босую женщину в длинной красной юбке — она бесцельно бродит среди деревьев. Приблизившись, узнаю пылающие глаза Ребекки — второй жены отца. Радость от встречи со мной туг же сменяется у нее печалью.
— Мне не разрешают говорить с тобой, — сообщает она на правильном галицийском идише. — Почему ты пытаешься забыть все, что знаешь обо мне, Зигмунд? Ведь ты вполне мог быть моим сыном.
Она поворачивается ко мне спиной, безнадежно махнув рукой, но я говорю:
— Подождите! Еще немного! Скажите, что же случилось?
— А ты не знаешь?
— Я слышал всякие россказни, но понятия не имею, правда ли это.
— Тогда я не могу тебе помочь. Семья — это тайна. Каждый человек — тайна. Тебе удалось хоть кого-нибудь понять по-настоящему?
Я отрицательно качаю головой.
— Все эти знаменитые пациенты в твоих изящных историях — Дора, Человек-Крыса, Человек-Волк, Маленький Ганс — они диббуки: очень похожи на людей, но сами людьми не являются. Разве я не права?
Согласно киваю. Спина моя гнется, словно под тяжестью груза.
— А в себе-то самом ты по-настоящему разобрался? Ведь когда Минна написала Флиссу, что чувствует к нему близость, ты приревновал ее, разве нет? Хотя и знал, что это химера. Эта ревность тебя самого сбила с толку. А Марта? Ты до сих пор даже себе не хочешь признаваться в том, как много она для тебя значит, как сильно ты ее любишь. Что — нет? Писать об этом ты мог только Минне, да и то от третьего лица; тебе казалось, что Марта не поймет, не ответит.
Я чувствую словно комок у себя в горле.
— Когда после помолвки ты жил в Париже, тебе — боже ты мой! — хотелось дышать вместе с ней, жрать вместе с ней, истекать кровью вместе с ней, срать вместе с ней… Но правила приличия требовали совсем другого. Я знаю, что ты чувствовал, — я чувствовала то же самое к твоему отцу. Но, увы… У тебя был второй шанс, уже на старости лет, однако… опять вмешались правила приличия. Вернее сказать, ты сам вмешался.
Меня сотрясают рыдания — как после возвращения Анны из гестапо или после нахлобучки от мамы.
— Даже Анна не понимает тебя и никогда не поймет. — Уже мягче и добрее она добавляет: — Но ты пытался. Бог ты мой, как же ты пытался понять душу человеческую! Как никто другой.
Опустив голову, она спешит прочь и исчезает в хвойной чаще. В полном изнеможении я опускаюсь на землю и прислоняюсь спиной к стволу дерева. Я сплю; я вижу сон. Мы видим сны, потому что нам нужен отдых. Во сне я попадаю в кафе. Это солидное английское заведение — ничего похожего на маленькую венскую кафешку. Я сижу за столиком с Анной и Кэт. Кэт — имя, которое дал ей я. Другие знают ее как X. Д. Щеки у нее запали больше обычного, да и вид у нее изможденнее, чем всегда. К нам присоединяется еще одна женщина, извиняется за опоздание. Она одета в строгий костюм мужского фасона; у нее короткие, зачесанные назад волосы. Я узнаю в ней Брайер — лесбийскую подружку Кэт. Как и первые две, она выглядит старше своих лет. Высокая, особенно в этой широкополой шляпе, Кэт и две карлицы: Анна и Брайер.
Я — молчаливый невидимый наблюдатель. Появляется (вероятно, возвращается из туалетной комнаты) подруга Анны, Дороти Берлингем, и занимает мое место.
Две подруги-лесбиянки (впрочем, Кэт бисексуалка) горячо расхваливают меня, отчего Анна испытывает одновременно гордость и неловкость. Они говорят, что я был удивительно добр, как врачи былых времен, приходившие к больному и среди ночи, и в любую погоду. Но, кроме того, я был божеством — носителем мужского начала, как и многие из моих фигурок, изображающих мифологических существ. Прыснув, Кэт говорит, что во время сеанса психоанализа мне категорически не хотелось быть ее мамочкой.
— Твой отец был таким удивительным, Анна! Я с ума по нему сходила! Мы с ним говорили на верлибре!
По ее лицу пробегает тень, она сообщает, что недавно болела, лежала в швейцарской клинике, потому что некто Даудинг, отставной маршал авиации, сильно ее разочаровал.{144} Она побывала на его выступлении — он рассказывал о своих разговорах с погибшими летчиками. После этого они стали близкими друзьями. Но когда она тоже вступила в контакт с летчиками и получила от них предупреждение о ядерном ужасе, Даудинг прервал с ней дружеские отношения. В результате у нее случился еще один нервный срыв, и теперь она мечтает, чтобы я ей помог.