Вкушая Павлову — страница 42 из 47

И вот еще какая мысль меня посещает: поскольку я переживаю травму смерти в начале надвигающейся войны, вполне естественно, что мой мозг постоянно обращается к травме жизни, пережитой мной во время предыдущей войны.

Или не пережитой, а от начала до конца выдуманной — как вам больше нравится. Добрая Марта и злодей Бауэр борются за мою душу.

Сердце бьется сильнее на последнем отрезки пути — во время гонки в такси. Славно будет опять ее увидеть.

Анна обнимает меня, она счастлива. Сочувственно спрашивает, откуда синяк под глазом; я говорю, что упал. Она нежно промывает его. Усталый и ослабевший, я рад, что она укладывает меня в постель. Она укутывает меня одеялом, промокает мне лоб и спрашивает:

— Ты нашел своих родителей?

Нет. Впрочем, отца-то я нашел, но по глупости забыл, что матери там быть не может.

Она хмурится:

— Где это там? Во Фрайберге?

— Я побывал в Тысменице.

— Вот глупый! — снисходительно улыбается она.

Еще сильны воспоминания о том, какой она была во сне, поэтому испытываю облегчение, видя ее вновь относительно молодой. Хотя вид у нее по-прежнему измученный и усталый.

— Как тут дела? — спрашиваю.

— Все в порядке. Мы без тебя скучали.

— Я тоже скучал без тебя. Мое путешествие не было совсем уж бесполезным. Мой анализ сновидений продолжался. Хочу, чтобы ты его записала.

— Запишу.

— Моя отлучка была репетицией для тебя, Анна, — бормочу я. — Долго так продолжаться уже не может.

Она отшатывается, будто я ударил ее.

— Да, мое бессознательное готовило меня. Мне тоже снилось много снов. О тебе. Сначала мне привиделось, что ты заблудился на вершине горы, но, конечно же, заблудилась я сама. В самом первом сне я слышала, как ты сказал: «Я всегда так томился по тебе».

— Томился. Томился.

— Знаю. Но я ведь у тебя и была. Если человеческая глупость и жестокость повергнут меня в отчаяние, ты будешь рядом со мной, и я услышу твои мудрые, правдивые, утешающие слова.

— Так ли уж я мудр, Анна?

Она ложится рядом со мной и несколько минут молчит. Спрашивает, больно ли мне.

— Не очень.

— Если хочешь, позову Шура — он сделает тебе укол.

— Не надо. Ясная голова — лучше всего. — Я беру ее за руку. — Итак, все вернулось на круги своя! Анна-Антигона, Анна-Корделия, Анна-Афина!

— Всегда. Вечно, папа.

— Анна-Градива. — Всегда таинственная, неуловимая женщина. Женщина — темный континент, но как незабываемы, как бесподобны ее густые джунгли с внезапно обрушивающимися водопадами.

— Я думала о твоих лжедневниках военных времен, — тихо говорит она. — Сначала я не верила, что все это — вымысел, и ты знаешь, что я не верила. Но теперь я знаю, что ты делал. — Она пристально смотрит на меня спокойными, сияющими глазами. — Ты сочинил их — и сделал это уже потом, наверное после войны, в Риме. Ты был уверен, что когда-нибудь я их прочитаю, и перестану так сильно тебя идеализировать и смогу начать жить своей жизнью.

— Ты угадала, Анна.

— Великолепная была идея, папа, — притвориться, что ты такой же, как все люди: слабый, каверзный, инфантильный.

Она проводит ладонью вверх и вниз по моей обнаженной руке.

— Конечно же, — добавляет она, — вы с мамой чуть с ума не посходили, когда мои братья отправились на фронт.

— С ума посходили? Тогда почему…

— …почему ты не поцеловал горячую плиту! — Мы фыркаем от смеха и обнимаемся. — Ты что думаешь, родной, Афина предпочла бы узнать, что ее настоящий отец не Зевс, а какой-нибудь афинский дворник?

У меня начинается приступ кашля, и она говорит:

— Отдохни, папа, поспи…


На этот раз мне снится очень короткий сон. В месте под названием Орегон судят мужчину, обвиняемого в изнасиловании собственной жены.

Когда я просыпаюсь в кабинете Анны, ее там нет. Лежу, ожидая ее неминуемого возвращения, и размышляю об этом кратком сне. Человек не может изнасиловать свою жену по определению, ибо они суть одна плоть. Если жена испытывает стойкое и не невротического свойства отвращение к объятиям мужа, она предпримет шаги к тому, чтобы жить отдельно от него или вообще развестись. Если в супружестве возможно изнасилование, то институт брака лишается смысла. Но вполне можно представить себе общество, в котором священные традиции настолько потеснены «правами человека», что принятие такого закона стало возможным. Логически я готов это приветствовать, но такое общество вселяет в меня ужас.

Раннехристианский теолог Ориген, чье имя всплывает в связи с названием американского штата, желал подавить свою сексуальность и поэтому логичным образом пришел к самокастрации.

Сновидение говорит мне, что логика или разум могут быть опасными. Но это алогично. Таким образом, я вынужден заключить, что этот сон принадлежит к редкой категории по-настоящему «абсурдных» снов, лишенных всякого смысла.

В моей книге сновидений есть несколько таких примеров.

Смотрю вниз в сад. Листья на лужайке уже сгребли в кучи. Я слишком надолго задержался здесь.

Анна не возвращается. Начинает темнеть. В конце концов я подхожу к ее письменному столу и вижу письмо, написанное дрожащей рукой. Оно адресовано Софи. Должно быть, ее сестре, нашей Воскресной Деточке, а может, одной из племянниц в Америку. Обращаю внимание на то, что она ошиблась, поставив вместо даты мой возраст на момент отъезда из Вены (82), словно в тот день время для нее остановилось.

«Моя дорогая Софи, — читаю я. — Благодарю тебя за чудесное шелковое волокно для вязания, что ты прислала. К сожалению, в последнее время я не вяжу. У меня была депрессия. Sehr schlecht[27]. Не перестаю думать о прошлом. Помимо всего прочего, я очень расстроена известием о судьбе Сабины Шпильрейн. Я не слишком хорошо ее знала, но встречала несколько раз, когда отец пытался исправить вред, причиненный ей Юнгом. Она мне нравилась. Ты, конечно, знаешь — помощь отца была такой действенной, что Сабина и сама стала удивительно оригинальным психоаналитиком. После ее возвращения на родину мы потеряли с ней связь, не считая одного-двух ее писем к отцу. Но теперь, спустя много лет, мы знаем, что произошло. Мы подозревали, что ее братья погибли во время сталинских репрессий, и это подтвердилось. Но ужас на этом не кончается: теперь мы узнали, что во время нацистской оккупации она, ее дочери и сотни других евреев были согнаны в синагогу и сожжены там заживо.

Я думаю о том, сколько же мудрости и любви, сотворенной частично моим отцом (а частично и Юнгом, хотя он и делал это беспутно и предательски), было уничтожено злом, мне становится невыносимо. Как мне не хватает присущего отцу стоического приятия человека со всей его низостью и величием.

Да будет земля пухом ей и ее родне. Ее дочери упустили не такую уж и великолепную возможность — даже если допустить, что им удалось бы потом эмигрировать со своей трагической родины. Так же как и ты, я в отчаянии от того, что произошло в Бейруте.{160} Какое предательство еврейской мечты! А Запад совершает духовный геноцид; пусть нацистов больше нет, но остались другие способы погубить душу. Например, с помощью технологии, экономики и грубой социологии (не твоей социологии, которая служит продолжением психоанализа), то есть всего того, чему мы, кажется, способны поклоняться. Куда уж лучше то честное дерьмо, которым была сексуально озабочена Сабина.

Дети, которым я пыталась помогать, становятся все более и более безграмотными. Они знают, что школьный учитель не должен их сечь, но не догадываются о своем гораздо более важном праве — получать лучшее из того, что было придумано и написано. Все то, что я ценю, вся та основательная культура, которую я впитала с молоком матери (пусть она и не кормила меня грудью) или скорее от отца, кажется, уже исчезла. Никто больше не читает, не читает серьезно, а только ждет, когда на него сверху свалится богатство. Молодые люди растут, не зная классики, не изучая канонического текста Библии; в результате их воображение бесповоротно обедняется. Исправить это нельзя. Wer jetzt kein Haus hat, baut sich keines mehr… „А кто за лето кров найти не смог, не сможет впредь…“ (Рильке).

А мир продолжает думать, что освобождает своих детей из последних оставшихся темных местечек, из лесных чащ заблуждений.

Я превратилась в laudator temporis acti[28] — верный признак того, что пора уходить. Еще раз спасибо за твою доброту. Я все еще думаю о твоем приезде. Мне довольно одиноко.

Анна».


Я медленно спускаюсь вниз по лестнице, но в комнатах никого. Ни Марты, ни Минны, ни Паули. Хотя дом безукоризненно чист, вид у него заброшенный, безлюдный. Меня пробирает дрожь: до сего дня теплая, осень повеяла настоящим холодом. Открываю дверь в свой кабинет. И вижу Анну: она спит, свернувшись калачиком в моем кресле. Я потрясен тем, как она выглядит. Закуталась в мою старую шерстяную кофту и кажется в ней какой-то высохшей. Передо мной одновременно и маленькая школьница, и та седая, хрупкая старая дама, которую я видел во сне.

Устав от хождений, вытягиваюсь на кушетке. Когда она проснется, я попрошу ее обсудить со мной кое-какие из моих последних снов, наполненных насилием и сексом. Она не будет шокирована; она не раз уже слышала, как люди, пахнущие увядшими лилиями, называли ее папу отвратительным.

Окидываю взглядом Будду, девственную весталку, Исиду и Градиву, и вдруг меня пронзает мысль о необычных чистоте и порядке, царящих в комнате, которая внезапно приобретает холодность музея.

Или гробницы фараона. И (если Анна права, если ее письмо не просто мрачная реакция на мою скорую смерть) грабители гробниц уже сделали свое дело.

Сажусь рядом с Анной. Я расскажу ей сказку о нашей любви. Опишу ей тот день в горах, один из многих-многих дней. Внезапный пожар горечавки. Тень от облака крадется по зеленой долине. Радостное ощущение свободы. Анна смеется, как крылатая Победа; ее волосы спутаны, ветер обдувает ее, и юбка прилипает к бедрам; от таких восхождений мышцы ног начинают болеть, воздух — как чистый кислород…