— Конь, однако, дорогу не шибко выбирал, пока его вез, — ухмыльнулся он. — До вечера не протянет.
Тон его покоробил Евдоху. Немолодая одинокая женщина внезапно почувствовала пронзительную жалость к этому маленькому беззащитному существу. Чьим бы ни был он сыном, боги сделали так, что именно к ней попал он со своей бедой, и никто, кроме нее, не несет сейчас большей ответственности за его жизнь. Она обернулась к Саврасу и сказала почти со злостью:
— А ты в чужой-то избе не хозяйничай. Ишь, коза не по душе ему! Лучше бы не каркал, а воды принес.
Тот удивленно развел руками:
— Да чего ты, соседка? Будет и вода тебе. Моя Лушка живо согреет и принесет. Тебе кадка, мне лошадка.
Он хохотнул собственной шутке и пошел из избы. Евдоха, постояв в нерешительности, спохватилась и выскочила за ним. И вовремя, потому что Саврас, накинув на жеребца петлю из связанных ремней, уже вел его за собой.
— Одеяло-то с овчиной куда повез! — закричала Евдоха, — Али совсем хозяйством оскудел?
Саврас с неудовольствием смахнул полушубок и одеяло в снег:
— Да забирай, глупая. Мне чужого добра не надобно.
«Как же, — подумала Евдоха, возвращаясь к себе. — Только до чужого ты и охоч…»
Вернувшись, она так и застыла, пораженная, посреди избы. Ее старая коза стояла над корзиной, а малыш, прильнув к отвислому соску, с причмокиванием сосал козье молоко. Козленок оживленно бегал вокруг, пытаясь получше рассмотреть своего нового молочного братца. Евдоха не стала отгонять козу и опустилась в задумчивости на лавку. В самом деле, не луковицей же с картохой младенца кормить. Она чувствовала себя такой обессиленной, будто целый день делала тяжелую работу. Пересилив усталость, Евдоха поднялась и принялась налаживать огонь в печи.
Вскоре пришла Саврасова жена Лушка с кадкой горячей воды. Кадку помогла донести еще одна баба, которую жители Дряни прозвали Настыркой. Случись у кого в деревне хворь, или роды, или хлопоты свадебные, она тут же оказывалась рядом, суетилась вместе с хозяевами, настырно навязывалась в помощницы, и отвадить ее было совершенно невозможно. Настырка очень была огорчена, что не первая узнала о происшествии, и теперь старалась показать свою осведомленность в подобного рода делах.
— Ах, бедный ты мой, бедный! Настрадался-то, поди, как! — запричитала она, мельком взглянув на ребенка. Затем отвернулась и затараторила, обращаясь то к Евдохе, то к Лушке: — Знала я одну бабу в Замостье, так пошла она как-то на торг, гребешок там купить али гороху, не помню толком, воротилась, а в собачьей будке-то ребеночек плачет. Что такое, думает? У мужа спросила, тот знать ничего не знат. А глаза-то отводит. Э-е, баба думает, неладно дело. Так и вышло. Муженек-то ейный нагрешил с соседкою-то да и отвадился, а та в отместку и подбросила мужику сыночка. Или, постой, деваха то была? Точно! Деваха была. А он, муженек-то, жене и говорит…
Что сказал в свое оправдание нагрешивший муженек, осталось неизвестным. Малыш в корзине захныкал, и бабы, спохватившись, заторопились и принялись освобождать ребенка от грязных тряпок. Вода в кадке уже вполне остыла. Евдоха сняла с полки пучок сухой крапивы, растерла в ладонях и высыпала в кадку целебную зеленую труху. Затем осторожно взяла мальчика, опустила в теплую воду и начала тихонечко обмывать покрытое синяками и ссадинами тельце. Лушка собрала тряпки и бросила в печь. Курная печь задымила, тяжелый клуб дыма поднялся к бревенчатому потолку.
— Осинового поленца нет ли у тебя? — спросила Настырка. — Для жару бы хорошо.
Евдоха покачала головой.
— А чего это он в ручонке-то держит? — спросила опять Настырка.
Действительно, пальчики левой руки у ребенка были свободны, а правую он крепко сжал в кулачок.
— Ну-ка? — Подошедшая Лушка склонилась над кадкой и попыталась разжать кулачок младенца. — Не получается чего-то.
Настырка тоже попробовала, но и у нее ничего не вышло. Ребенок упирался и в конце концов опять заплакал.
— Ну вы! — прикрикнула на них обеспокоенная Евдоха. — Своих детей увечьте, а моего не троньте!
— Да он сам увечный у тебя, — надулась Настырка.
Лушка, прищурясь, насмешливо произнесла:
— Ишь как заговорила: «моего»! Носила ты его, что ль? У тебя и мужика-то отродясь не бывало.
Евдоха вспыхнула и с трудом удержалась, чтобы не вытолкать вон обеих. Все ж помогли ей, воды согрели, кадку принесли.
— Не к тебе его конь привез, — сказала она тихо. — И не к ней. Раз в моей избе живет, значит, мой и есть.
Лушка, в общем-то не злая баба, уже сожалея, что попрекнула соседку ее одиночеством, сказала примирительно:
— Ну как знаешь. Тебе жить, — и уже собираясь уходить, добавила: — В случае чего кликни.
Вслед за Лушкой выскользнула за дверь и Настырка. Евдоха отрешенно подумала, что та все дворы в деревне сейчас обежит и таких нарассказывает подробностей, какие и во сне не приснятся. А и впрямь, не во сне ли все происходит? Она даже захотела ущипнуть себя, но взглянула на мальчика и забыла о своем намерении. Ребенок, запеленатый в чистые лоскуты, тихо посапывал, щеки его порозовели, губы раздвинулись в доверчивой улыбке. Волна никогда доселе не испытанной нежности накрыла Евдоху, сердце женщины прерывисто забилось. «Если это сон, — подумала она, — пусть я никогда не проснусь».
Малыш спал долго. Он лежал все в той же ивовой корзине, дно которой Евдоха устелила беличьими шкурками. Иного места для малыша она еще не придумала. Евдоха вдруг испугалась, вспомнив Саврасову ухмылку.(«До вечера не протянет».) Она наклонилась над ним. Мальчик заерзал и открыл глаза.
— Да ты мокренький, — догадалась она и начала бережно распеленывать его. Движения ее становились все уверенней, она уже не робела ухаживать за ребенком, повинуясь пробудившемуся в ней женскому чутью. Собрав мокрые лоскуты, она бросила их в корыто и открыла тяжелую крышку большого сундука, оставшегося от матери еще. Тотчас поднялась со своей сенной подстилки коза, подошла к корзине и нависла над ней тощим выменем. Евдоха покосилась на нее и вновь подивилась заботливости животного. («И откуда молоко только взялось у нее?») Малыш посасывал козий сосок, притягивая его к себе левой рукой. Правая по-прежнему была сжата в кулачок.
Порывшись в сундуке, Евдоха вытащила на свет кусок льняного полотна. Подумала, что хороший вышел бы из него сарафан, без особенного, впрочем, сожаления. Она прикинула, что полотна хватит на три-четыре пеленки да еще на рубашечку для маленького останется. На дне сундука обнаружилась дубовая пряничная доска с изображением знака Перуна в виде колеса с шестью спицами. Ее она тоже зачем-то достала, хотя не помышляла ни о каких пряниках.
В избе было тепло. Печь протопилась и не дымила. Евдоха еще не успела нарезать полотна и запеленать малыша, как в избу опять вошла Лушка. Вид у нее был несколько виноватый.
— Саврас за кадкой послал, — пояснила она. — Я уж и так и так отнекивалась: мол, зачем на ночь глядя кадка-то тебе? Евдохе, говорю, может, в ней надобность еще, завтра заберу. А он: неси, и все тут! Ну что ты с ним будешь делать!..
— Забирай, — сказала Евдоха. — Уже нет надобности. Спасибо, соседка.
— Ты не серчай, — оправдывалась Лушка. — Уж он такой упрямый, прямо силов нет…
Она вдруг замолчала и уставилась на ребенка.
— Чего ты? — спросила Евдоха.
Лушка не ответила. В глазах ее мелькнул испуг. Забеспокоилась и Евдоха:
— Да что замолчала-то? Ребенков не видела? У самой-то четверо, поди.
Лушка сглотнула слюну и наконец выговорила:
— А чего это он у тебя такой… такой здоровенький?
Евдоха посмотрела на мальчика. Действительно, на его теле и лице не было больше ни ссадин, ни синяков. Проведя с ним весь день, она и не заметила, как исчезли последствия тряски в закрытой корзине. Лишь посторонний взгляд заставил ее вспомнить, в каком ужасном состоянии ребенок был утром. Она была удивлена не меньше Лушки, но гораздо больше ее обрадована.
— Слава Перуну, — улыбнулась она. — Будет жить мой мальчик. Саврас-то другое сулил…
Лушка ее радости, однако, не разделила и по-прежнему глядела на мальчика с испугом.
— Он не как все, — прошептала она. — Он растет…
Было в самом деле странно представить, что малыш мог уместиться с головой в небольшой корзине. Сейчас он уже не лежал, а сидел в ней, прижав к груди правый кулачок и подняв коленки. Он сосредоточенно молчал и, казалось, внимательно прислушивался к разговору двух женщин.
Ни слова больше не говоря, Лушка схватила пустую кадку и поспешила вон из избы. Евдоха не пыталась ее остановить.
Она взяла дубовую пряничную доску, провела по ней ладонью и произнесла твердым голосом:
— Низко кланяюсь вам, боги. Благодарю тебя, Перун, что даровал мне сына на старости лет. Сохрани его от всех бед и напастей. Пусть отныне будет имя ему — Дар.
2. Пояс Перуна
В просторном зале Белого Замка, где собирался обычно чародейский синклит, было холодно, несмотря на ярко пылающие в очаге поленья. Филимон, забравшись с ногами в большое дубовое кресло и натянув на голову шерстяной плащ, пытался согреться приправленным пряной гвоздикой таврийским вином. Горячий бронзовый кубок остывал и опустевал с обидной быстротой.
— Уф-ф! — воскликнул с показным возмущением Филимон. — Не припомню такой студеной зимы! Нет, ты как хочешь, хозяин, а я сегодня больше никуда не полечу. Да и ночь вот-вот наступит.
Белун, верховный чародей и хозяин Белого Замка, отвлекся на миг от Звездной карты, занимающей значительное место на огромном дубовом столе, и покачал головой:
— Тебе ли ночи бояться! Любимое время твое.
— Так то летом, — поежился человек-филин. — Летом по-другому. Мышь от страха запищит аль деваха завизжит — все забава. — Он хмыкнул и чуть не поперхнулся глотком вина. — А ныне…
Но Белун не дал ему увлечься жалобами на зимнюю стужу:
— Не время, Филька, попусту слова изводить. Говори, что заприметить сумел?