Владигор. Князь-призрак — страница 35 из 78

— От кого меня охранять, Филя? — спросила княжна. — Волк и медведь сюда не сунутся, лихой человек без нужды не полезет — какая ему во мне корысть? Разве что перстенек этот, да и с ним особенно не пофорсишь, знак княжеский у него в камне, который в Синегорье каждый знает, от боярина до золоторотца последнего.

— Перстень продать можно, — рассеянно прервал ее Филимон. — Купцы нынче пошли такие, что ничем не побрезгуют, лишь бы руки нагреть.

— Оставь, Филя, пустое все это, — перебила княжна, приглядываясь к его правой руке, перехваченной поверх локтя широкой белой повязкой с продолговатым темным пятном. Заметив ее взгляд, Филька повернулся левым боком, подошел к камину и сел на низкую скамейку против затухающего огня.

— Что у тебя с рукой? — спросила княжна, когда Филимон левой рукой взял с пола полено и бросил его на угли, по которым перебегал неверный переливчатый жар.

— С какой? С этой? Ничего! — бодро сказал Филька, протягивая опять-таки левую руку за кочергой. Кованая стойка с каминными щипцами, совком и кочергой помещалась справа от широкого каминного зева, и потому, чтобы дотянуться до нее, Фильке пришлось не только извернуться на скамейке, но даже слегка привстать.

— Правой возьми, недотепа, а то, не ровен час, переломишься, — сказала княжна, пристально следя за его неверными движениями.

— И то верно! — воскликнул Филимон. — Обратиться-то обратился, да, видать, мозги за телом не поспели. Как были птичьи, так и остались!

За этой болтовней он как бы невзначай подтолкнул скамью к стойке, привстал и уже из такого положения ухватился правой ладонью за торчащую рукоятку кочерги; но когда пошевелил плечом, пытаясь выдернуть ее из кованого кольца, тяжелая стойка накренилась и с грохотом рухнула на железный лист перед камином.

— Проклятое крыло, бес его задери! — простонал Филька. — Превратилось, а брать по-людски не приучилось! Пальцы, как перья, скользят!

Он взглянул на спящего мальчишку и, убедившись, что не разбудил его, повернулся к Любаве.

— Не серчай, пресветлая княжна, — сказал Филька, стараясь не встречаться с ней взглядом, — погодка нынче такая, что никак мне в людском облике не обжиться.

— Оставь, Филимон, не время шутки шутить! — строго сказала Любава. — Давай свою руку!

— Сейчас, сейчас, сердечко мое! — забормотал Филька. — Железки соберу, огонек вздую…

— Без твоих хлопот обойдусь! Делай, что я сказала! — воскликнула Любава, гневно стрельнув глазами по завалившейся стойке и дымящемуся на углях полену. Железки тихонько зацокали по железному листу, заползая в чугунное кольцо. Когда они устроились в своих гнездах, стойка выпрямилась и вернулась на место, косо переставляя три ножки, отлитые в форме птичьих лап. Пепельные угли под поленом вдруг сами собой налились малиновым жаром и выбросили алые язычки пламени, которые стали бегло облизывать сухое дерево.

— Иду, краса моя ненаглядная! — усмехнулся Филька, оглядываясь на горящее полено. — А рука — пустяк! Крылом в темноте на еловый сучок напоролся, вот ранка и осталась…

Когда он сел на скамью, Любава ловкими движениями размотала заскорузлую от крови повязку, добралась до дырки в рукаве, запустила в нее ногти и, разодрав ткань по кругу, осторожно скатала ее до Филькиного запястья.

— Скажи мне, Филя, с каких это пор на еловых сучках стальные наконечники расти стали? — сказала Любава, смыв мокрым платком запекшуюся по краям раны кровь и внимательно осмотрев круглое отверстие в мускулистой руке.

— Бог с тобой, Любушка моя, какие наконечники! — воскликнул Филька. — Сучки еловые знаешь какие крепкие бывают? Как стрелка каленая! Даром, что ли, твои беренды капканы-саморезы из них гнут!

— Это не твой случай, Филя, — сказала Любава, осторожно ощупывая пальцами твердый бугорок в глубине эластичной мышцы. — Меру всегда знать надо, даже когда врешь…

Говоря это, княжна вдруг резко сжала в руках мощное Филькино предплечье и, подставив ладонь, на лету подхватила железный наконечник стрелы, выскочивший из раскрывшейся ранки.

— Ну что, Филимон, будем дальше сказку про белого бычка гнать или как? — вздохнула Любава, глядя в круглые глаза птицечеловека. — Кто тебя так? Если кто из берендов, скажи, я ему ничего не сделаю, только стрелы его так заговорю, что он в лошадь с пяти шагов не попадет…

— А ежели ему семью кормить надо? — спросил Филимон, косясь на свою ранку и хлопая глазами от удивления: на месте кровавой дырки розовел кружок молодой кожи с волнистыми краями.

— Попостятся недельку — забудет хозяин, как на шорох да на тень в ветвях стрелять, побережет стрелки, — сказала Любава, разглядывая лежащий на ладони наконечник. — Если, конечно, беренд тебя зацепил… Но сдается мне, что тут кто-то другой приложился, не держат мои лесные жители в своих колчанах таких стрел, чтобы кольчугу пробивали, ни к чему это им с тех пор, как Владигор на княжеский престол взошел.

— Пусть запасутся, — сказал Филимон. — Не хотел я тебя тревожить глупостями всякими, но, видно, придется. Ты права, Любушка, чужая стрелка меня зацепила. Как я ни кружил, одну таки под крыло пропустил, будь она неладна!

Филька умолк, размотал обрывок рукава и стал сосредоточенно прикладывать его к прежнему месту.

— Да оставь ты эти тряпки! — воскликнула Любава. — Будешь улетать, я тебе новую рубаху выдам! Говори: кто стрелял? Когда? Где? Сколько их было?..

— Не спеши, дай лучше иголку с ниткой, — спокойно прервал Филимон, — сперва одно дело сделаю, потом за другое возьмусь. Ночь длинная, малого ты так усыпила, что, если не будить, он до всеобщего Воскресения проспит.

— Что ты несешь?! Какое такое всеобщее Воскресение? — перебила Любава. — А за иглу тебе хвататься вообще не след — не мужское это дело!

— А кто ж мне рукав пришьет? Ты, что ли? — растерялся Филимон. — Княжеская ли это забота?

— Я порвала, я и пришью, руки, чай, не отсохнут, — усмехнулась Любава. — Одно мне растолкуй: что ты над этим тряпьем так трясешься? Им разве что горшки с простоквашей от жаб закрывать.

— Что ж я, по-твоему, голый летать должен? — смутился Филька. — Это нетопырь ушастый шкуру свою меж пальцами растянет — и полетел, а я хоть с виду такая же ночная тварь, как и он, однако к благородному птичьему сословию принадлежу! Нас без перьев стихия не держит.

Филька провел рукой по обрывку рукава, и вместо ткани Любава увидела плотный, блестящий слой перьев.

— Так, выходит, все это твое тряпье… — начала Любава.

— Именно так, Любушка, — вздохнул Филька, — ты уж прости, что я к тебе в этой затрапезе являюсь, но так устроен мир: лики Природы изменчивы — Основа едина.

— Что-о?! Откуда ты слов-то таких набрался? — изумилась Любава. — Всеобщее Воскресение?.. Основа?..

— Долго рассказывать, княжна, — сказал Филимон, повернувшись к огню. — Дай иглу да отвернись, пока я рукав пришиваю. Заодно поведаю, кто меня стрелкой угостил, а ты потом берендам своим скажешь, чтоб береглись. Пожили без забот, и шабаш — завелась опять в Синегорье нечистая сила!

— Говори, только рубаху сперва мне отдай, — сказала Любава, стянув с постели тонкое шерстяное покрывало. — Вот возьми, прикройся, а то от камина жар, а по полу холодком тянет.

Княжна бросила Фильке покрывало, и, пока оно летело и разворачивалось в воздухе, тот успел стянуть рубаху. Потом Филька подхватил покрывало за углы, завернулся в него, уселся на низкой скамейке и, уткнув подбородок в колени, уставился на Любаву круглыми желтыми глазами.

— Лихо у тебя выходит, я бы так не смог, — сказал он, глядя на пальцы Любавы, сноровисто мечущие петли через составленные края ткани.

— Кто к чему приставлен, — сказала княжна, упираясь ноздреватым наперстком в игольное ушко. — Ты не тяни, рассказывай! Какая такая нечисть твое крыло попортила?

Филимон начал рассказ с того момента, когда он вылетел из окна Любавиной опочивальни и отправился на поиски исчезнувшего Владигора. Не желая изумлять народ видом летающего среди бела дня филина, Филимон полетел не к Посаду, а направил свой путь к высокому утесу над Чарынью, где у него была припасена кое-какая одежка, и, приняв человеческий облик, вырядился коробейником, торгующим с лотка всякой дребеденью, до которой так падки ребятишки и молодые девки. Нехитрый этот скарб хранился у Фильки в дупле корявого раскидистого дуба, посаженного, если верить вырезанной на его коре надписи, еще самим Даждьбогом. Подтвердить или опровергнуть это утверждение не могли даже самые древние синегорские старики, помнившие могучее дерево и надпись на его стволе с раннего детства и, в свою очередь, слышавшие легенду о чудесном происхождении дуба от своих дедов. Но когда какой-либо насмешливый залетный чужак вдруг высказывал сомнения в ее достоверности, его приводили на вершину насыпанного на поляне кургана и, показав обугленные, расщепленные молниями сосны в округе, переводили его скептический взгляд на кудрявую верхушку дуба, одиноко растущего на утесе, круто нависавшем над излучиной Чарыни.

— Спокон веку стоит, — говорит чужаку, — и ни одна молонья его не тронула! А в грозу они над рекой так и полыхают, так и вьются, и, ежели какая в воду жиганет, вся река от всплывшей рыбы белая делается!

Филька давно заметил за дубом это свойство и всегда пережидал непогоду в его сухом теплом нутре. Здесь хранились у него резные шкатулочки с иголками, нитками, разноцветными пуговками, бусами, дешевыми цепочками и перстеньками с мутными, грубо ограненными камешками. Здесь же висел на гвозде лоток, составленный из тонких липовых дощечек и разделенный на ячейки легкими берестяными перегородками. На этот раз Филька обвязал голову белым платком, надел длиннополый кафтан, набил его обширные карманы липкими леденцами, орехами, курагой, изюмом, черносливом, тыквенными семечками, слоистыми кусочками халвы и, перебросив через шею кожаный ремень лотка, выбрался из дупла на толстый сук, с которого свисал обрывок веревки. Но прежде чем спускаться по нему на землю (случалось, он забывался и,