— О, ты не так понял, богоподобный Гордиан Август! — Евнух изогнулся и чмокнул императора в колено, будто перед ним не человек, а божество. — Я пекусь лишь о твоем благополучии. Лучше казнить десять невиновных, чем одного виновного пропустить. Такие люди, как Мизифей, погубят Рим. — И Сасоний вновь наклонился, чтобы чмокнуть колено.
Гордиан изо всей силы пнул евнуха ногой в лицо. Сасоний отер пальцем разбитую губу и с наслаждением лизнул каплю собственной крови. При этом его масленые круглые глаза с собачьей преданностью смотрели на Гордиана.
«Избавиться от него можно только одним способом — убить», — подумал Гордиан.
Сейчас он был уже готов отважиться на подобный шаг — мысль о казни не вызывала у него прежнего отвращения. Но не мог же он в самом деле убить Сасония собственноручно… Где же Векций? Почему он не пришел?! Увы, Гордиан не мог спросить об этом вслух. В присутствии Сасония он боялся даже думать. — кто поручится, что этот пройдоха не может выудить самые тайные мысли из императорской головы и развесить как белье для просушки на веревках. Именно ощущение, что мысли его напоминают застиранную тогу — бесцветны и сомнительной чистоты, — не оставляло Гордиана. Ему так понравилось это сравнение, что он даже решился произнести его вслух. Сасоний после краткого замешательства тут же принялся аплодировать, хвалить Гордиана за изящество мысли и вновь кинулся целовать ему колено. Окружающие вторили на разные голоса. Гордиан и сам не понимал, что за люди толкутся в его покоях, восхваляют прекрасные мозаики с инкрустацией из египетского гранита на зеленом нумидийском мраморе, обмеривают колонны, восхищаются позолотой капителей, драгоценными тканями, сосудами, мебелью, как будто все это появилось здесь благодаря личным заслугам императора, победам на полях сражений, длительным усилиям в организации гражданского управления.
— Доминус Гордиан Август, — подобострастно прошептал Сасоний, — для сегодняшнего пира заказана прекрасная форель. И трое мимов явятся развлечь гостей…
При упоминании о мимах Гордиан поморщился — он уже думал сегодня о них, правда совсем в другом контексте.
— Вот только… Гостей пока только семеро. Я хотел…
Семеро гостей… Пока семеро. Сасоний наверняка хочет подсунуть на обед своего человека. Чтоб его сожрал Цербер со всеми потрохами!..
— Прекрасно. Тогда пригласим сенатора Домиция, — сказал Гордиан с излишней поспешностью. — Он давний друг моей семьи и приятный собеседник. Было бы неплохо, чтобы именно он возлежал на пиру рядом со мной.
Сасоний бросил на императора быстрый внимательный взгляд и, низко поклонившись, тут же принялся с преувеличенной восторженностью превозносить таланты Домиция и проклинать себя за то, что не догадался позвать на императорский пир такого очаровательного собеседника.
Обед во дворце начинался поздно. Солнце уже клонилось к западу, когда император возлег на свое покрытое золотыми тканями ложе, ожидая гостей. Рабы сыпали сверху фиалки и лепестки роз, от густого аромата слегка кружилась голова. Семеро прибыли и заняли свои места, но ложе Домиция оставалось пустым. Подали яйца, устрицы и грибы, а Домиция все не было. Зато Сасоний болтал без умолку. Его любимой темой были пиршества Элагабала, о которых еще помнили в Палатинском дворце.
— Ложа как в триклинии, так и в спальнях у него были из чистого серебра, — закатывая глаза, рассказывал Сасоний. — Он обожал лакомиться верблюжьими пятками, гребнями, срезанными у живых петухов, языками павлинов и соловьев.
— Да, Элагабал был большой причудник, — подтвердил одноглазый старик, приятель Сасония, хитрец, умудрившийся пережить почти два десятка императоров и при этом не потерять своего имущества. — Однажды он позвал на пир восемь лысых, в другой раз — восемь хромых, потом — восемь одноглазых. Я был на этом пиру, — продолжал старик не без гордости. — А еще как-то раз по его приглашению на пиршество явились восемь толстяков, которые никак не могли уместиться втроем на одном ложе и все время падали на пол. Наутро весь Рим только и говорил что об этой потехе…
Старик рассказывал о всех этих нелепостях с таким восторгом, будто это было самое значительное, что он видел за всю свою жизнь.
— Да уж, причуды Элагабала можно перечислять долго, — подтвердил Сасоний. — Интересно, что чем больше мерзостей творит правитель, тем больше о нем говорят. Элагабал запрягал в золотую колесницу голых женщин и разъезжал по улицам, хлеща их плетью, сам тоже раздетый донага. Зачем, подобно Марку Аврелию, скрупулезно вникать во все тонкости управления Римом, если достаточно назначить префектом претория плясуна, префектом охраны — возничего из цирка всего лишь за размер их срамных органов. Допустим, у тебя детородный орган огромного размера — и вот ты уже известен и знаменит. Историки сочинят о тебе множество книг…
— Разве это факты, достойные упоминания в анналах? — спросил Гордиан.
— Достойные… недостойные — какое это имеет значение для императора и патриция? Если милостивый Гордиан Август мне дозволит, я напишу его жизнеописание…
— Нет, — запротестовал Гордиан. — Когда плебей пишет о патриции, то почему-то патриций в его книгах всегда говорит и мыслит как плебей.
— О, разумеется. Я тоже это заметил, — поспешно закивал головой Сасоний, сделав вид, что эти слова к нему не относятся, как будто сенат уже внес его имя в списки патрицианских фамилий.
На серебряном блюде принесли огромную рыбу с пряностями и политую густым соусом. Гости наперебой принялись восторгаться кулинарным чудом. Возлежащий на самом последнем месте толстенький коротышка в съехавшем на уши растрепанном венке визгливым бабьим голосом клялся, что никто не видел ничего подобного со времен основания Рима. А это, как все знают, без малого тысячу лет… и благородному Гордиану наверняка предстоит провести великолепные Столетние игры в ознаменование этого самого тысячелетия… и так далее, и тому подобное… Так вот в продолжение этого благородного и возвышенного тысячелетия ни к столу сенаторов, ни к столу императоров ни разу не подавали такой великолепной рыбы. Срочно послали за нотариусом, чтобы она была измерена и взвешена, а ее гигантские размеры запротоколированы в назидание грядущим поколениям, пусть знают, что только на пиру
Гордиана подавались такие удивительные яства. Тем временем актер хорошо поставленным голосом читал отрывок из «Медеи» Еврипида, и история женщины, убившей своих детей, дабы досадить вероломному супругу, среди чмокающих от восторга и жующих ублюдков начинала превращаться в фарс.
«Они ведут себя так отвратительно для того, чтобы доказать, что в жизни может существовать только грязь и низость и более — ничего», — подумал Гордиан, глядя на смеющееся, блестящее от жирных умащений лицо Сасония.
Вольноотпущенник Домиция явился в самый разгар пира. Дрожа и запинаясь, он сообщил, что его господин не придет. В тот момент, когда сенатор собирался выйти из дома, раб случайно опрокинул на него светильник с горящим маслом, на Домиции вспыхнула тога.
— Какое несчастье! — завизжал толстый коротышка.
— Какое несчастье… — повторил Сасоний голосом Медеи.
— Он еще жив? — спросил Гордиан, и его голос против воли задрожал.
Быстрый взгляд Сасония коснулся его лица, и тотчас насурьмленные веки евнуха опустились.
— Еще жив… — пробормотал вольноотпущенник.
Гордиан отодвинул от себя блюдо с устрицами и поднялся.
— Подать немедленно мои носилки, — приказал он дрожащим от ярости голосом.
Он знал, что не сможет уже ничего предпринять, но не мог оставаться здесь, выслушивая пошлые шутки и глядя на лица людей, которые ему отвратительны.
— Куда прикажешь тебя отнести, Гордиан Август?
— В дом Домиция…
Губы Сасония сложились в плаксивую, страдальческую гримасу, будто он собирался заплакать от непереносимого горя при мысли о несчастье, приключившемся с сенатором. Носилки были поданы, впереди выступали ликторы, хотя император всякий раз требовал, чтобы его сопровождали только четверо преторианцев. Сасоний все сделал с точностью до наоборот — по улицам вслед за императором тащились две контубернии преторианцев, то есть шестнадцать человек во главе с центурионом Медведем, ветераном с огромными, длиннющими ручищами и рыжими, изрядно тронутыми сединой волосами. Из покачивающихся носилок Гордиан смотрел на свои бесчисленные изображения. Однообразные статуи с коротко остриженными волосами, порой с утрированно огромными задумчивыми глазами, нарисованными то серым, то небесно-голубым. Каменные двойники, занявшие пьедесталы Максимина, его необыкновенно раздражали. Сходство повсюду было необычайное, и все же не хватало главного — быть может, той усмешки сомневающегося во всем человека, которую он так отчетливо помнил на губах отца и которую порой замечал в мутном отражении серебряного зеркала, усмешки человека, который никогда не желал власти.
Когда он вошел в дом Домиция, тот был еще жив. Сенатор лежал в атрии на принесенном из спальни ложе, — врач не осмелился тревожить умирающего. К тому же прохладный воздух открытого атрия хоть и ненамного, но все же умалял нестерпимую боль. Тело Домиция представляло собой сплошные язвы — кроваво-красные на руках и лице, черные — на груди. Врач поначалу пытался смазать ожоги жирной мазью, но потом прекратил это бесполезное занятие, решив не доставлять лишние мучения. Клочья обгорелой кожи свешивались с тела. Странно было, что Домиций так обгорел, — шерстяная тога не могла вспыхнуть вся разом…
— Хочешь мне что-нибудь сказать, светлейший? — спросил Гордиан, наклоняясь к умирающему.
— Геркулес… — прошептал тот.
Жизнь, удерживаемая желанием произнести это одно-единственное слово, тут же покинула изуродованное тело…
Несколько мгновений Гордиан стоял неподвижно. Что хотел сказать Домиций? Геркулес умер, когда жена подала ему пропитанную ядом одежду… Тога, вспыхнувшая как факел…
— Позвать кастеляна! — приказал Гордиан.
Слуги, толпившиеся подле, тут же кинулись исполнять приказание Августа. Раба, исполнявшего обязанности смотрителя дома, нашли повесившимся в кладовке…