Подошли к пойменным болотцам, спустились с косогора. Борис дал знак молчать. Обрисовал, кто с какой стороны заходит, глянул в небо: «Снег будет!» — и вдруг скривился весь:
— Слышь, кричат бедные!
Ветер донес издалека невнятный крик не крик, вой не вой, что-то тоскливое и ужасное, под стать вновь испортившейся серой погоде.
— В Иванькове, — пояснил Боря, — семьдесят коров на дворе, кровля провалилась, корма не подвезли, а тут, видно, и не доили сутки. Они там, как зайцы, всю кору в загонах обглодали. Эх, огнемет бы, выжег к едрене матери! — Он зверски оскалил лицо.
— Доярки запили, воскресенье, — как само собой разумеющееся заметил Ванюшка.
— Ну! — впаял Боря, повернулся и пошел правой стороной поймы. Ванька затрусил за ним, пригнул голову, настраивался красться к болотцам за уткой.
Вскоре пошел снег, сперва мелкий, потом все более крупный, слепящий. Воля обошел свою сторону, дважды видел крякашей, но стрелял скорее, чтоб выстрелить, утки близко не подпустили, снялись, улетели куда-то за лес, на речку. С Бориной стороны тоже дважды ухало. Несколько раз сквозь белую пелену различал фигурки, жавшиеся к земле: одну поплотнее, другую — почти невесомую, машущую руками. Вой голодного скота давно отнесло ветром в сторону, только слышно шел снег. Пахло болотной травой и прелым горячим торфом.
Сошлись под незатихающим уже снегом, как договаривались, у высокой плакучей березы на дороге. Первым прибежал Ванька, завопил издали:
— Убил, дядь Вов?
— Мимо денег!
— И у нас, а батя чуть не убил! — И он затараторил с сожалением, живописуя неудачную охоту.
Тут, весь облепленный мокрым снегом, подошел Борис:
— Пойдем, к матери надо зайти, просила, да и погодка — хозяин собаку не выгонит, а мы, дурни, поперлись.
— Не, батя, не пущу, давай домой, — потянул тоскливо Ванька и, чтоб дядя Вова не решил, что он устал, пояснил: — Бабушка в Исачихе самогон гонит, пенсия у ней маленькая, вот он и норовит.
— Значит, мы за опохмелкой бродили? — Воля пронзительно поглядел на Бориса.
— Не, — тот отвел глаза, — не буду я, передавали: просила зайти. Не буду, клянусь, чайку попьем, отогреемся — и домой.
— Ладно, — кивнул Воля, — но я не позволю, так и знай.
Боря покорно кивнул головой. К Исачихе подошли в начале второго — бродили всего-то часа четыре, но устали даже взрослые, Ванька давно замолк, брел впереди, надвинув низко на глаза шапчонку, кутая застывшие руки в рукава. Похожая на Бобры, с мертвыми домами, провалившимися сараями и баньками, Исачиха все же имела одну улочку с покосившимся журавлем-колодцем. Помои в колее говорили, указывали на то, что здесь еще кто-то обретается (жили в четыре дома), но само расположение было много проигрышней бобрянского — гнилые овраги, низина, какая-то бузина, далекий серый лес и невесть откуда взявшаяся, разрезающая пейзаж, уродливая насыпь похеренной узкоколейки на задворках.
Бабкин дом был низкий, ушедший в землю. Кислый запах то ли одинокой старости, то ли переходившей браги, а скорее и того и другого, вместе взятого, шибанул в нос с порога. Борина мать, мясистоносая, как и сын, морщинистая и убого одетая, встретила их скрепяще-радостным голосом — ни дать ни взять баба-яга из мультфильма. Залезла в какой-то чугунок грязной ложкой, вывалила сотового меда в тарелку, взогрела чаю, даже нашла Ванюшке не совсем и старый пряник. Усадила Волю на единственный стул со спинкой и, разливая чай, начала печаль:
— Борюшка, зарезал бы ты Огурцову Катю, ведь доведет ее до погибели. Все стадо прогулял, лешак, одна у него в хлеву осталась, мекает от голода. Он мне ее должен — по частям пропил, ирод, а зарезать сил нет. Иди, родный, сделай милое дело.
Чай растекался по жилам, от печки тянуло теплом, выходить в снег, на улицу не хотелось. Борис молча отхлебывал глоток за глотком, чмокал сотиной, сплевывал перемолотый воск в аккуратную горку на стол рядом со стаканом, крупные капли пота выступили на лбу, стекали на морщинистые, раскрасневшиеся щеки. Бабка лепетала про иваньковских доярок, про какую-то обнаглевшую Тамарку-крокодилиху, выдергавшую у нее ночью всю морковь с огорода. Воля сквозь сон слушал, Борис пил стакан за стаканом, тяжело утирал рукавом свитера пот. Ванька, всех раньше оттаявший, играл на лавке с котеночком.
— Пошли! — Борис напружиненно встал, сунулся на кухоньку, вышел с двумя ножами в руке и оселком.
— Ей ягниться скоро, донечке, но уж не судьба, не судьба, — заворковала старуха.
— Поможешь, аль боишься? — смачно кинул глаз на Волю.
Пришлось идти до соседнего дома.
Когда-то добротный, на высоком подклете, теперь дом был загажен: казалось, и хозяина-то там будет не сыскать. Расшвыривая ногами тряпье, гнилые ведра, просыпанные давно поленья, пропутешествовали через темные сени в горницу.
За колченогим столом сидела остекленевшая троица молодых старичков, пустая бутылка «Ройяля» валялась наискось среди объедков.
— Боринька, — заблеял по-козлиному сидящий с краю, облезлый и отекший, — пришел, родный, мне-то ее никак не забить, болеем. Литру, литру-то дает на опохмел?
Остальные молча в изнеможении протянули руки и так и остались сидеть, что живые покойники: казалось, пусти им кровь — и с блюдце не натечет.
— Даст! — отрезал Борис. — Где? В хлеву?
— Где же ей быть, родный мой, — блеял по-козлиному, на козла обдрипанного и похожий, давно утерявший имя и отчество Огурец. — Не по силам мне, ну никак… — Он зашуршал впереди гостей — в галошах на босу ногу, в драной фуфайке почти на голое тело, ибо то, что выглядывало из-под нее, с трудом можно было назвать рубахой.
В полутемном хлеву, по старому трухлявому сену навстречу им сбежала мекающая, одуревшая от голода овца.
— Сама, сама, вишь, идет. Кать-Кать! — позвал зачем-то Огурец. — Не вывожу я ее на травку, болею.
Боря мигом оглядел животину, огладил жесткую головку и вдруг с гортанным рыком крутанул, свалил на первую попавшуюся доску, вдавил колено в живот.
— Ноги держи! — рявкнул Воле и полоснул ножом.
Овца захрипела, забилась, Чигринцев придавил заходившие ноги. Во вздувшемся брюхе перекатилось лениво что-то живое и затихло. Ударила струя жаркой и яркой легочной крови, обрызгала Борису сапоги, но тот упрямо давил коленом, а правой рукой резал, резал и отмахнул-таки голову целиком.
Вспарывая живот, с вызывающей улыбкой обратился к Воле:
— Полюбуем, что внутри?
— Делай как знаешь, — выдавил тот.
— Ага! — Нож рассек плотный голубоватый мешок, медленно стекли из него на пол два непроснувшихся ягненочка: черный и белый. — Пара, — удовлетворенно отметил Борис, — всегда обычно они пару приносят. — Отшвырнул тельца носком сапога в сторону, вынул парящую печень, шмякнул в эмалированный таз. Умело, обыденно принялся отделять нити чистого нутряного сала от кишок. Чувствуя сзади прожигающий взгляд Чигринцева, не без бравады признался: — Я как нож почую в руке — зверею. Надо делать — и все. Сколько я их перепорол, а другие боятся, — презрительно плюнул в закапанное кровью сено.
Притащилась бабка, принесла две бутылки самогону, забрала таз с потрохами.
— Рубите, рубите себе задок, шеину, мне много ль одной нужно — ребрышек разве.
— Куда мне на хер, не хочу, — зло отозвался Борис.
— А мне, а мне, родной мой, — запричитала бабка, — вам это, заради вас, Ванюшке, я мяса, чай, вовсе не ем.
— Давайте я куплю, — вызвался вдруг Чигринцев.
— И хорошо, родный, бери сколько надо.
За истинные копейки ему завернули в мешковину целый задок. Что с ним делать, Воля решительно не знал, да и зачем купил, тоже не понимал — не из жадности, но и никак не из сострадания к бабе-яге.
Часть туши оставили отвисаться в огурцовском хлеву, побрели к старухе.
— Давай! — приказал Боря властно матери, гремя рукомойником, смывая с рук липкую кровь.
— С капусткой? — участливо спросила ведьма.
— Один черт, давай! — Остановить его Воля не решился, даже Ванюшка молчал, во весь зрачок глядя с лавки, прижимая к груди напуганного, вырывающегося котенка.
Два стакана Боря саданул разом.
— Пей, согреешься! — показал на остатки Воле.
Гадкий, маслянистый самогон шибанул в нос, разорвал горло. Воля махнул стопарь; не сказав ни слова, вышел на крыльцо. Вскоре появился Борис, ведомый под руки Ванюшкой.
— Оставьте его тут, пусть проспится, — причитала вдогон бабка.
— Нет уж, доведем, — горько произнес мальчик.
Воля забрал у него отцовское ружье, накинул на плечи рюкзак с бараниной, взял Борю под правую руку. Снег перестал идти. Чавкая сапогами по глине, спотыкаясь, но, слава Богу, нигде не завалившись, довели Бориса до дому. Ветер совсем стих. С голого, поросшего зеленым лишайником клена капала вода. Стреноженная лошадь медленно пила парящую речную воду, низко наклонив с берега голову. От ее губ расходились плавные, мирные круги.
— Отохотились славно! — встретила их Валентина, завалила мужа на кровать и всю злость выместила на сапогах: сдирала их яростно. Отключившийся мужик мотался по постели, больно стукался каждый раз головой о чугунное изголовье.
— На вот, — Чигринцев поставил на стол рюкзак, — он Катю, овцу огурцовскую, зарезал.
Валентина взмахнула руками и, бормоча еще под нос проклятья, принялась развязывать узел.
— Что же, в печке супа наварить. — Знакомая улыбка уже заливала все ее нехитрое, щекастое лицо.
Воля покромсал ей мясо, загрузил излишки в холодильник, отправился к себе, сославшись на усталость.
Тупо пожарил яичницу, схомячил ее со сковородки, не моя посуды, завалился спать — не было еще и семи.
Ночью заглядывала сбоку овечья голова, блестела печальным глазом, зрачок — не круглый, вытянутая щелочка — неотступно следил за Чигринцевым. Катя что-то говорила, трясла губой. За ней, как дух, висел в воздухе опухший Огурец, вместо кружки для милостыни держал в руках грязную галошу и нечленораздельно блеял по-козлиному.
В четыре затопал по лестнице Боря. «Болезнь» вступила в новую стадию. Чигринцев откупорил заначенную бутылку спирта — крупно разлил, махнул стакан чистого, залил из ковшика огонь в глотке и повалился на кровать, нырнул в бе