Из полумрака выплыла аляповатая громада детского театра Натальи Сац. Представления сегодня не давали, громада была мертва. Театр построили после детства — Чигринцев никогда тут не был, или просто сначала, когда жили в центре, Москва центром для него и ограничивалась?
С Ленинских гор открылся обрезанный дугою реки полукруг: бесконечный, мигающий огоньками сквозь мелкую морось дождя. Под рукою была чаша стадиона — «Лужи» на Новомосковском наречии, превращенного в полезный Вавилон — бесконечную барахолку, питающую дешевым зарубежным тряпьем всю страну. Одиноко и упрямо шагал он по метромосту, туда, где был Кремль, единственный, пожалуй, подсвеченный, блестящий куполами пятачок, имеющий свое лицо, выпирающий, выделяющийся среди моря скученной, однообразной жилплощади. Внизу медленно текла река. Тетушка любила вспоминать, как до войны, гуляя по Воробьевым горам, они отважились плыть ночью по лунной дорожке. Вылезли грязные, пропахшие мазутом и всю дорогу до Малой Никитской бежали, хохоча над своей глупостью, и разыгрывали, кто первый влезет под душ. Всех больше заливался Павел Сергеевич — он и подбил компанию на романтический заплыв.
Тогда, да и много после, тетушка жила в бывшей собственной, но уплотненной квартире. Из четырнадцати комнатищ там сотворили двадцать одну — количество газовых плит на коммунальной кухне не поддавалось подсчету, а запах сытной и дешевой пищи насквозь пропитал не только каждый миллиметр квартиры, но и вольготную мраморную лестницу. Тетушке оставили комнатушку, забитую книгами и мебелью так, что Лизавета — подруга и домработница — вынужденно спала в отгороженном чуланчике на грандиозном, окованном медью сундуке.
В ту пору Воля любил путешествия по квартире — один туалет с ревущим унитазом и сливной мраморной ручкой на цепочке чего стоил, не говоря о вечно слоняющихся по коридору персонажах — их странные лица будили фантазии. Где-то здесь проживал царский адмирал — рукоятка его кортика была из чистой слоновой кости. Так рассказывала тетушка. Адмирала давно свезли на Рогожское кладбище, но Воля воображал себе встречу: из смрадного полумрака выходил непременно хромой красавец с усами, в белом кителе и с кортиком на боку — выходил и молча следовал мимо, как те странные жильцы, что никогда почти с ним не здоровались. Исключение составлял один молоденький таджик-милиционер Даврон, толстенький, светящийся, всегда улыбающийся и очень вежливый. Он зазывал Волю в свой длинный и узкий пенал, оклеенный вырезками из «Огонька», угощал вкуснейшим пловом и чаем из настоящей ферганской пиалы и всегда давал послушать и покрутить ручки настройки армейского радиоприемника. Надевал на голову посетителя большие черные наушники на железном пружинящем ободке (такие же точно, он уверял, были в танковом шлеме) и терпеливо ждал, пока Чигринцев наиграется, он даже издалека показывал свой табельный пистолет, чуть вытаскивая его из кожаной кобуры! Потом ему дали собственное жилье где-то на окраине, и он съехал.
А чего стоил черный ход, конечно же специально потайной, — он и его заставленная невероятным барахлом щербатая лесенка перемещали в мир приключений, в невиданные, но знакомые по книгам парижские трущобы. Блаженной памяти катакомбы на Малой Никитской Чигринцев не мог забыть никогда.
Незаметно начался Комсомольский проспект с его крепколобыми сталинскими домами, сработанными, вероятно, крепостными Собакевича, но надежно, плотно, прочно. Позднее возведенные дома подражали им еще по крепости, но были вовсе уж безлики — упертые лицо в лицо, бесстыдно глядели друг в друга, пожирая драгоценный кислород. Здесь наконец появились люди: суровые, спешащие пешеходы, глазеющие по ходу в окошечки светящихся круглосуточно палаток.
Настоящей ночной жизнью дохнуло лишь у метро на Садовом — свет здесь почти вытеснил тьму, продрогшие продавцы предлагали цветы, фрукты, всевозможную снедь и питье. Сновала никогда ничего не боящаяся молодежь, меж них проскальзывали напуганные жизнью безликие обыватели постарше, заставляли глядеть на себя нищие, полоумные, несчастные старухи и старики и рядящиеся под таковых хитрые попрошайки; крикливо одетые нувориши блестели, что надраенный пятак, — лица сливались в пульсирующее, меняющееся мгновенно пятно калейдоскопа. Многие меж тем и покупали — кто килограмм, кто и без счету, наваливая на весы традиционной российской горкой — пока хватит гирек, а кто выбирал аккуратно две-три фруктины — детям. Привычные беляши из невесть какого мяса мирно соседствовали с призывно упакованными гамбургерами, сработанными из такого же невообразимого исходного продукта. Все кругом пошло и вкусно предлагало себя. Малышня вожделенно пересчитывала денежки, глядя неотступно на жвачку за стеклом. В Волиной школе обладатель жвачки считался королем — фантики собирались, и коллекция стоила в те далекие годы целое состояние.
Остоженка за Садовым кольцом была уже прилична и тиха. Квартиры, подъезды, дома, откупленные под офисы или частное жилье, отличались чистым стеклом, новыми рамами, хорошей штукатуркой и плотной побелкой. Самые респектабельные конторы, правда, предпочитали прятаться в глубине и уж вовсе сияли новизной, проявившей стиль и замысел старых архитекторов. Красивыми, нестандартными, уютными улочками Воля двигался к Новому Арбату. Он не замышлял маршрут заранее. Старая, но заметно подновленная Москва бахвалилась перед ним укромными уголками, что знал и любил с детства.
Но вот вынырнуло серое, казенное пятиэтажное здание: козырек над входом на тумбообразных ногах-колоннах, скульптурные портреты российских писателей в медальонах над верхним этажом — школа. Господи, как же она мучила все десять лет: давила, уничтожала — жвачка, джинсы и Битлы были лозунгами необъявленной войны. Работать тут не учили, но научили думать — всему вопреки, назло, да подарили, слава Богу, английский, что сам влез в уши за годы зубрежки. Школа и породила американский миф. Избавляться от него было тяжело, правда, хот-доги и гамбургеры тому незримо способствовали.
Ревущий, залитый светом Новый Арбат Воля решил пронырнуть подземным переходом, но здесь играл целый оркестр: ударник, труба, саксофон, электрогитара и фано — Чигринцев на секунду притормозил, а услышав знакомое, и вовсе встал — чуть в стороне от веселящейся толпы, окружившей играющих.
Здесь, в этом самом переходе, за день до приезда в Москву Никсона менты забрали всю их компанию в кутузку за латаные джинсы и длинные волосы. После в школу прислали бумагу — директор долго читал мораль, по скучающему его лицу было видно — в сказанное он уже сам плохо верил.
Лабухи были немолоды — лет от тридцати до сорока пяти — пятидесяти, но отрабатывали летящие в гитарный футляр денежки с веселым кайфом. Играли Битлов, и школа, ненавистная школа представилась вдруг в ином свете. С ходу, без остановки ребята переключились на «Хава Нагилу», многие начали пританцовывать. Саксофонист в экстазе закрыл глаза и откинул голову.
Легкой походкой Воля вышел из перехода, поймал такси и отправился домой.
На другой день, дав согласие друзьям-монументалистам на работу по отделке питерского ресторана, засветло выехал на Ленинградскую трассу и остаток дня и всю ночь гнал без роздыху. О своем исчезновении предупредил одного Аристова.
Часть пятая, или Эпилог
Дорогой, дорогой Волюшка!
Много раз пыталась заговорить с тобой, но все срывалось — вот пишу. Хочу верить, что ты скоро прочтешь здешнее письмо (на случай, правда, заготовлю копию и оставлю у Аристова в Москве). Милый Витька, а я — конечно же, стерва, но мне ни капельки его не жаль.
Решилась и хочу объяснить — тебе. Тетушка и Витька, верно, поймут по-своему, если не поймут, Бог с ними. Романтизм загнал меня в Бобры, или действительно еще раз захотелось взглянуть — в детстве мы жили тут часто. Только здесь папа становился естественен и так волшебно необычен, как вы не знали, да и знать не могли.
Нагляделась, убедилась, довольно, но как же красиво зимой — встала на старые лыжи, полдня ходила по лесу — все, все, все так люблю!
Сережа отпустил меня одну — Запад научил его невероятной тактичности, может статься, это врожденное, только мне не верится. Я устала. От назойливости, соучастия-сочувствия окружающих — всю жизнь под микроскопом: дочь Дербетева, ни шагу своего. Физически тяжело от грязи, тараканов, политики, что лезет в уши, преследует с пеленок — недосказанная боль собачьи преданных глаз. Маска, игра, вспомни хоть похороны. Всем на все наплевать. Милый мой, почему я должна жалеть или ненавидеть, почему должны вечно жалеть меня? Ты пожалел — чувствую, знаю, и… первый раз в жизни благодарна.
Сережа хорош тем, что строг к жизни, состоятелен, мужчина до мозга костей, он готов к ответственности — такое здесь редкое качество, что раньше мне не встречалось, хотя… о тебе умолчу — всегда напарывалась на шизоидальное самокопание: стресс — депрессия, восторг — ужас плюс спад и сопли — хорошие свойства пылкого любовника, но не мужа. Мне хочется расстоянья, дистанции, истерическая близость сидит в печенках — Запад, кажется, это умеет, а Сережа впитал. Тут утрачен стиль — утрачен надолго, если не навсегда, большинству это нравится.
Филфак, лингвистика, институт — «свой круг», проторенная дорожка — никогда не нравилось всерьез, лучше честно вязать макраме. Свою лямку Золушки я оттянула, я нашла башмачок — на свадебное путешествие предложена Мексика: пирамиды, жаркое солнце, сомбреро, текила, горы, кактусы, море. Свой бизнес в Москве Сергей сворачивает окончательно — начинается частная жизнь. Он умен, начитан, как большинство технарей, но железная воля и расчет заставляли его самообразовываться с систематическим упорством. Он знает несколько языков — тут действительно природный талант, он в меру музыкален. Что до литературных пристрастий — он пишет с детства, но, как признался сам, жажду тщеславая утолил удачами в бизнесе. Быть может, Сергею не хватает истинной поэтической струны, но слог его взвешен (к слову о стиле); ему удается метко и изящно выразить мысль: самурайское развлечение, что может позволить себе лишь самурай, кому все это теперь еще нужно? А я не птица Феникс, чтоб постоянно гореть и не сгорать, — хватит! Ольга сперва попыталась отговорить — мы поплакали — она согласилась.