[54].
Интересно, что Маяковский, по-видимому, не исключал имитации в своих поэмах чего-то типа Никейского Символа как основы своей индивидуальной религии. Это позволяет несколько иначе отнестись к так называемому богоборчеству Маяковского.
Обратимся еще к одному месту в беседах Л.Ю. Брик, где она говорит: «Навязчивая мысль у Маяковского, как и у Достоевского: «Я один виноват за всех». Это началось еще в первой «Трагедии», когда Маяковскому-поэту люди несут свои слезы. Позднее в «Войне и мире»:
Каюсь, я один виноват
В растущем хрусте ломаемых жизней.
Еще позднее в «Про это»:
У лет на мосту
на презренье,
на смех
земной любви искупителем значась,
должен стоять,
стою за всех,
за всех расплачу´сь, —
за всех распла`чусь»[55].
Еще ярче и точнее эта мысль выражена в «Сне смешного человека». Но прежде чем процитировать соответствующее место, еще раз отметим, что Розанов в «Семейном вопросе в России» напечатал далеко не весь текст Достоевского, а лишь то, что непосредственно касается сна героя и «полета на звездочку». Так, последними словами эпилога второго тома «Семейного вопроса в России» и, соответственно, всей книги стали слова: «Увы, я всегда любил горе и скорбь, но лишь для себя, для себя, а об них я плакал, жалея их. Я простирал к ним свои руки, в отчаяньи обвиняя, проклиная и презирая себя. Я говорил им, что все это сделал я, я один: что это я им принес разврат, заразу и ложь. Умолял их, чтобы они распяли меня на кресте, я учил их, как сделать крест…»[56]
Таким образом, и начало, и конец рассказа Достоевского в изложении Розанова имеют, как представляется, прямое отношение к «Про это».
Что же касается текстуальной близости «полета на звездочку» в «Сне смешного человека» и полета к Большой Медведице в «Про это», то об этом писала, приведя вполне убедительные примеры, И. Шапиро-Кортен лет 50 тому назад. Вот эта цитата: «Я… взглянул на небо… явно можно было различить разорванные облака, а между ними бездонные черные пятна. Вдруг я заметил в одном из этих пятен звездочку и стал пристально глядеть на нее. Это потому, что эта звездочка дала мне мысль: я положил в эту ночь убить себя»[57].
Вместо этого Смешной Человек идет проповедовать, зная, что его не примут, как и Христа: «Я иду проповедовать, я хочу проповедовать – что? Истину, ибо я видел ее своими глазами… О, я бодр, я свеж, я иду, иду, и хотя бы на тысячу лет.
Но вот этого насмешники и не понимают: «Сон, дескать, видел, бред, галлюцинацию»[58].
Все это произошло со Смешным Человеком, разумеется, после «полета». И. Шапиро-Кортен приводит этому соответствие из «Про это»:
Давно посетителям осточертело.
Знают заранее
все, как по нотам:
буду звать
(новое дело!)
куда-то идти,
спасать кого-то.
<…>
Саженный,
осмеянный…
Пойду,
пойду, куда не вело б…
Пусть во что хотите зданья удлинятся —
вижу ясно, ясно до галлюцинаций.
Еще одна цитата из Достоевского оказывается созвучна новому эпизоду «Про это»: «Мы неслись в темных и неведомых пространствах… И вдруг какое-то знакомое и в высшей степени зовущее чувство сотрясло меня: я увидел вдруг наше солнце!.. Но мы быстро приближались к планете… Я… стал на этой другой земле в ярком свете солнечного прелестного, как рай, дня»[59].
У Маяковского этому соответствует:
В пространство!
Пристальней!
Солнце блестит горы.
Дни улыбаются с пристани.
Пристает ковчег.
Сюда лучами!
Пристань
Эй!
Кидай канат ко мне!
Приведенными примерами дело, конечно, не ограничивается. К «Сну смешного человека» мы еще вернемся. А сейчас обратимся к рассказу Достоевского «Слабое сердце». И. Шапиро-Кортен сопоставила в своей работе, условно говоря, три «сцены на мосту», отразившиеся в «Про это»: из «Слабого сердца», «Двойника»[60] и, разумеется, «Преступления и наказания».
Однако сцена на мосту из «Слабого сердца» – лишь знак обращения к сюжету повести. А сводится он к следующему. Живут вместе два молодых чиновника, один из которых решил жениться. Однако он так привязан к своему другу, что предложил ему после свадьбы жить со своей семьей. (Не исключено, что именно здесь находится связь между Достоевским и Чернышевским, чье «Что делать?» было чрезвычайно значимо для Маяковского, в частности, в рассматриваемом контексте, к которому нам еще предстоит вернуться.) Лишь незаконченная работа по переписке тетрадей для департамента, а их целых шесть, мешает свадьбе. И герой рассказа обрекает себя на добровольную разлуку с невестой вплоть до окончания работы. Но в итоге, так и не выполнив ее, чиновник сходит с ума. А завершают повесть слова, лишний раз подтверждающие, что «Слабое сердце» и «Преступление и наказание», кажется, не случайно слились в один сюжет в поэме Маяковского: «За что же ее убивать? Чем она виновата! (невеста, которую чиновник едва не убил. – Л.К.), – проворчал он мучительным раздирающим душу голосом. – Мой грех, мой грех!..»[61]
Как видим, этот текст лишь подразумевается. Он отсутствует среди цитат из Достоевского в «Про это». Об этом надо догадываться. И здесь мы снова хотим вернуться ко «Сну смешного человека» и разговору Маяковского с Левидовым о нищенке. Приведем этот пропущенный Розановым в «Семейном вопросе в России» эпизод: «И вот, когда я смотрел на небо, меня вдруг схватила за локоть эта девочка. Улица была уже пуста, и никого почти не было… Я обернулся было к ней лицом, но не сказал ни слова и продолжал идти, но она бежала и дергала меня, и в голосе ее прозвучал тот звук, который у очень испуганных детей означает отчаяние. Хотя она и не договаривала слова, но я понял, что ее мать где-то помирает или что-то там с ними случилось, и она выбежала позвать кого-то, найти что-то, чтобы помочь маме. Но я не пошел за ней…»
Здесь нетрудно вспомнить историю детей Мармеладовых из «Преступления и наказания».
И чуть далее: «Я знал, что уже в эту ночь застрелюсь наверное, но сколько еще просижу до тех пор за столом – этого не знал. И уж, конечно бы, застрелился, если бы не та девочка»[62].
Таким образом, мы можем констатировать, что «достоевский» слой у Маяковского конструктивно подобен «достоевскому» слою Розанова. Так что отсылы к тем или иным текстам могут быть мотивированы как чисто формальной близостью текстов, так и определяться сюжетными или личными мотивами. И Маяковский, и Розанов при этом исключительно часто используют ссылки на свои более ранние сочинения, а подобные ссылки у Маяковского обычно мотивированы связями с текстами Розанова.
Наконец, кроме прямых и косвенных отсылок, кроме автоцитирования, необходимо отметить еще один вид межтекстуальной связи.
Мы бы назвали его актуализацией генетически не связанного мотива из текста, например, Розанова, в нашем случае – Маяковского. Примером такой актуализации оказывается мотив «почерка» человека в контексте проблемы «пола» в «Людях лунного света». Розанов пишет:
«Не все знают, что уже в животном мире встречаются, но лишь в более редком виде, решительно все или почти все «уклонения», какие отмечены и у человека: у человека же, можно сказать, нельзя найти двух самочных пар, которые совокуплялись бы «точка в точку» одинаково. «Сколько почерков – столько людей», или наоборот: и совершенно дико даже ожидать, что, если уж человек так индивидуален в столь ничтожной и не представляющей интереса и нужды вещи, как почерк, – чтобы он не был индивидуализирован так же в совокуплениях. Конечно, сколько людей – столько лиц, обособлений в течении половой жизни. <…> всякий творит совокупление по своему образу и подобию, решительно не повторяя никого и совершенно не обязан никому вторить: как в почерке, как в чертах лица…»[63]
Если бы лишь слово «почерк» в связи с «полом» было актуально для поэмы «Про это» и ее источников, то об этом не стоило бы и говорить. Однако книга «Люди лунного света» содержит и ряд обсуждений и примеров «жизни втроем», что в некоторой степени касалось Маяковского в 1922 году. И еще один важный момент, который интересен в связи с творческой историей поэмы «Про это». Как известно, В.В. Маяковский и Л.Ю. Брик договорились не встречаться два месяца, именно тогда и создавалась поэма.
Маяковский обещал: «Я сижу с нравственным удовольствием, но с все возрастающей физической мукой. Я буду честен до мелочей 2 месяца. Людей измерять буду по отношению ко мне за эти два месяца. Мозг говорит мне, что делать такое с человеком нельзя. При всех условиях моей жизни, если б такое случилось с Лиличкой, я б прекратил это в тот же день. Если Лилик меня любит, она (я это чувствую всем сердцем) прекратит это или как-то облегчит. Это она должна почувствовать, должна понять. Я буду у Лилика в 2 1/2 часа дня 28 февраля.
Если хотя б за час до срока Лилик ничего не сделает, я буду знать, что я любящий идиот и для Лилика испытуемый кролик.
Вол. 28 декабря»[64].
Это широко известное письмо поэта неожиданно коррелирует еще с одним рассуждением Розанова. На сей раз о так называемых назаретянах, которые добровольно расставались на некий срок. Вот как описывает их ощущения Розанов: «Назорей! Обязанный на дни «назорейства», срок коего он сам для себя определял, «воздерживаться от сикора и вина», как известно расхолаживающего (разжижающего) кровь и расслабляющего половые силы. Срок назорейства, избираемый обыкновенно на 30 или немного больше дней (по «фантазии»), был темпом изощренно чистых, глубоко ясных в сознании, совокуплений: конечно, ни малейше не преувеличенных в числе