Владимир Маяковский. Роковой выстрел — страница 37 из 74

Домой шли пешком, он провожал нас до дому. Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же.

Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:

– Михаил Михайлович!

Но на вопрос:

– Что? – он отвечал:

– Нет, потом.

Я умоляла его не говорить, становилась перед ним на колени, плакала. Тогда, сказал Владимир Владимирович, он желает меня видеть завтра утром.

В 101/2 у меня был показ пьесы Немировичу-Данченко. Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.

Потом он все-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались.

Это было уже 14 апреля. Утром Владимир Владимирович заехал в 81/2, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.

Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.

– Как хорошо, – сказала я. – Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?

Он ответил:

– Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.

Я сказала, что у меня в 10 1/2 репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не могу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.

Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:

– Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!

Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.

Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.

Раздался стук в дверь – это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно, увидев, в какую минуту он пришел, сунул книги куда-то и убежал.

Владимир Владимирович быстро ходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, оставалась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры – нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит. Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом постоянного внимания. Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает: то, что было вчера, – отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно. Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего и не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла наша вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.

Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: ушла, ничего не сказав, и осталась у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа, чтобы не поступать с ним так.

И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.

Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.

Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.

Еще раз я ответила, что не могу так.

Он спросил:

– Значит, пойдешь на репетицию?

– Да, пойду.

– И с Яншиным увидишься?

– Да.

– Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.

Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.

– Нет, нет, уходи сейчас же.

Я спросила:

– Но я увижу тебя сегодня?

– Не знаю.

– Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?

– Да, да, да.

Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, я не видела, так как он загораживал собой письменный стол.

Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13-е и 14-е числа из календаря.

Потом Владимир Владимирович открыл ящик и захлопнул его, опять забегал по комнате. Я сказала:

– Что же, вы не проводите меня даже?

Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:

– Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…

Улыбнулся и добавил:

– Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?

– Нет.

Он дал мне 20 рублей.

– Так ты позвонишь?

– Да, да.

Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери.

Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.

Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье: в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.

Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко.

Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно:

– Что вы сделали? Что вы сделали?

Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову. Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые.

Лицо, шея были красные, краснее, чем обычно. Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть.

Набежал народ. Кто-то звонил, кто-то мне сказал:

– Бегите встречать карету скорой помощи!

Я ничего не соображала, выбежала во двор, вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять взбежала по лестнице. Но на лестнице уже кто-то сказал:

– Поздно. Умер.

Много раз я, понимая, какая ответственность лежит на мне как на человеке, знавшем Владимира Владимировича в последний год его жизни и вошедшем в его жизнь, пыталась вспомнить свои встречи с ним, его мысли, слова, поступки.

Но катастрофа 14 апреля была для меня так неожиданна и привела меня сперва в состояние полнейшего отчаяния и исступления.

Отчаяние это закончилось реакцией какого-то тупого безразличия и провалов памяти. Я мучительно заставляла себя вспомнить его лицо, походку, события, в которых он принимал участие, – и не могла. Была полнейшая пустота.

Только теперь, через восемь лет, я могу, хоть и обрывочно, восстановить этот год с 13 апреля 1929 года по 14 апреля 1930 года.

Этот год самый несчастный и самый счастливый в моей жизни.

Я хотела в первой части этих записок восстановить и вспомнить ощущения той Полонской, которой я была в то время, ощущения той девочки 21 года, которая не знала жизни и людей и на долю которой выпало огромное счастье близко узнать замечательного, громадного человека – Маяковского.

Конечно, сейчас я все воспринимаю совсем по-другому. И как мучительно мне хочется повернуть жизнь назад, возвратить себе этот год! Конечно, все было бы иначе.

Долго после 14 апреля я, просыпаясь по утрам, думала: «Нет – это сон».

Потом вдруг отчетливо выплывало: Маяковский умер. И я опять начинала воспринимать это как факт, впервые вошедший в мое сознание.

Маяковский умер!

И как не понять, будучи в этот период таким близким для него человеком, как не понять, что он явно находился в болезненном состоянии временного затмения и только в этом состоянии он мог выстрелить в себя.

А я говорю себе, все же нельзя было поверить, чтобы такой человек, как Маяковский, с его верою в конечное торжество идей, за которые он боролся, с его дарованием, с его положением в литературе и в стране, – пришел к такому концу.

Что могли значить все трещины, какие встречались на его пути, в сравнении с тем огромным, что ему дано было в жизни. И, когда он заговорил о самоубийстве 13 апреля у Катаева, я ни на секунду не могла поверить, что Маяковский способен на это.

Я видела, что он находился в невменяемом состоянии, но была убеждена, что он пугает меня, как девочку, доведенный всей цепью обстоятельств до предела, запугивает меня, чтобы ускорить развязку наших отношений. А разговору 12 апреля о «включении меня в семью» я просто не придала значения, не поняла его…

Конечно, не надо забывать, что я не была свидетелем, а была действующим лицом драмы. И если я причиняла ему боль и обиды, то мне приходилось терпеть от него боль и обиды еще большие. И взаимные упреки, ссоры откладывались в душе невысказанными, неизжитыми…

Жизни я не знала. Близких людей в этот период у меня не было. Я ото всех отошла. Во-первых, потому, что моя жизнь была полна через край Маяковским, а во-вторых – благодаря ложности моего положения я ни с кем не могла говорить о своих отношениях с Владимиром Владимировичем. Все приходилось переживать одной, смутно…

Конечно, я отлично понимаю, что я сама рядом с огромной фигурой Маяковского не представляю никакой ценности. Но ведь это легче всего установить с позиций прошедшего.