Так называемые побочные мотивы «Баллады» связаны с ее основным поводом многими нитями, ведущими к параллельным стихотворениям Пастернака.
Остается, однако, вне нашего рассмотрения до этого момента довольно странный образ качающихся дерев, сопоставляемых с болтающимися дверцами карет; сыплющимися «дукатами» или «чеканом» дождя. Нам представляется, что «мотающиеся» = открытые дверцы карет говорят о том, что их пассажиры уже вышли из экипажа. А по старинному обычаю зерном и монетами осыпают новобрачных. Так романтический мотив превращается в этом варианте в мотив личный, лирический. Это тем более важно, что в 1928–1929 годах Пастернак находился на пути ко «второму рождению». Биографические и личные обстоятельства «Поверх барьеров» и «Сестры моей – жизни» достаточно известны и не требуют комментариев. Но к 1928 году перед Пастернаком вновь встала проблема Маяковского в сочетании с переломом в личной судьбе. Нам представляется, что это достаточно важный момент в начале переделки ранних сборников поэта.
Вернемся теперь собственно к «Балладе»-2. После «дождевой интродукции» основная тема вновь переходит в собственное отрицание:
Но лето ломалось, и всею махиной
На август напарывались дерева —
т. е. начинался листопад, и падающие «золотые» листья становились фальшивыми:
И в цинковой кипе фальшивых цехинов
Тонули крушенья, шаги и слова.
Характерно, что осенью, в пору свадеб, т. е. создания новых семей, подведения итогов любовных отношений, у кого-то происходит крушение. В рамках того, о чем идет речь, мы должны соотнести эти «шаги и слова» крушения с Маяковским. Ибо уже в следующей строке мы увидим обращение к неназванному «вы», к которому, как представляется, и должны бы относиться слова автора. Напомним, что 1927–1928-й – годы резкого разрыва Пастернака с Маяковским и его «Новым ЛЕФом». То же, что последует в двух последних строфах, снимает, как нам кажется, оставшиеся сомнения:
Но вы безответны.
В другой обстановке
Недолго б длился мой конфуз.
Если наше предположение верно, то «в другой обстановке» конфликт «Лирики» и кубофутуристов, описанный в «Охранной грамоте», начался действительно быстро и без «недолгого конфуза»[175]. Пастернак продолжает:
Но я набивался и сам на неловкость,
Я знал, что на нее нарвусь.
Это полностью подтверждается описанной нами в начале главы ситуацией конфликта Пастернака, Маяковского, Полонского, Лежнева, «Нового мира», «Нового ЛЕФа» и т. д. и перепиской Пастернака как с Маяковским, так и с Полонским.
Прежде чем двигаться дальше, заметим, что мы перешли ко второй части «Баллады» – повествовательной и относительно спокойной. Соответственно третья, последняя часть – разрыв. Ведь именно разрыв и есть главная тема всей «Баллады»-2. К тому же такое строение наиболее характерно для настоящей музыкальной романтической баллады. Теперь уже действительно можно в открытую называть имя Шопена, тем более что «начал» Маяковский в своих польских очерках 1927 г.; теперь можно спокойно сказать, где во второй «Балладе» речь идет о первой. Но возвращаемся к разрешающей части пастернаковского произведения. Ни к кому, кроме как к Маяковскому, не могут относиться слова:
Я знал, что пожизненный мой собеседник,
Меня привлекая страшнейшей из тяг,
Молчит, крепясь из сил последних,
И вечно числится в нетях.
«Пожизненным» соблазнителем Пастернака был Маяковский с его постоянной тягой к самоубийству. Этот мотив преодоленного самоубийства был одним из важнейших для Пастернака. Второе рождение Пастернак мог пережить лишь после первой смерти. Маяковскому это было не суждено[176]. Поэтому в следующем четверостишии речь идет уже о необходимости полного разрыва с собеседником:
Я знал, что прелесть путешествий
И каждый новый женский взгляд
Лепечут о его соседстве
И отрицать его велят.
Эти строки, видимо, связаны с тем, что писал Пастернак З.М. Нейгауз 26 июня 1931 года: «…все, что я писал о Маяковском, я писал обо мне и о тебе. Она знает, что готовность прожить хотя бы (курсив Пастернака. – Л.К.) год с полной выраженностью всего, что значит жить, с тем, чтобы потом умереть, нельзя найти себе по своей воле, и эту возможность должен дать другой человек, редкий, как достопримечательность; она знает, что этот гениальный толчок исходит от тебя»[177].
В том же письме Пастернак сообщает Зинаиде Николаевне о выходе нового издания «Поверх барьеров». Диалог с Маяковским, собеседником для Пастернака действительно «пожизненным», продолжался уже и после смерти «поэта революции».
Еще один мотив романтической баллады – невозможность высказать все, что есть в душе, – продолжает «Балладу» обращением к другу:
Но как пронесть мне этот ворох
Признаний через ваш порог?
Я трачу в глупых разговорах
Все, что дорогой приберег.
От этой невозможности есть одно избавление: разговор с Маяковским на «воздушных путях». Но одновременно этот мотив связан и попыткой прорваться к «графу». Таким образом, «Баллада» приближается к своему сюжетному завершению.
Два последних четверостишия своим противостоянием напоминают строки о лете и зиме (36–44), предшествующие началу второй части «Баллады»-2. Строки:
Зачем же, земские ярыги
И полицейские крючки,
Вы обнесли стеной религий
Отца и мастера тоски? —
прямо относятся к дореволюционному прошлому, ибо и земские ярыги-полицейские посыльные, и полицейские крючки-протоколы, и «стены религий» Бога-Отца, которым Маяковский в свое время говорил «Долой!», и «мастер тоски» (Вышел на улицу, тоскою влекомый, Анненский. Тютчев. Фет».) – уже сам Маяковский – все это дореволюционная юность.
Следующие же строки:
Зачем вы выдумали послух,
Безбожие и ханжество,
Когда он лишь меньший из взрослых
И сверстник сердца моего, —
имеют, как кажется, прямое отношение к непосредственной реальности 1928 года, когда, как видно и из стихов, и из писем Пастернака, его совершенно не устраивали ни групповщина ЛЕФа, ни то «безбожное и ханжеское» искусство, которое за этим стояло. Тем более что эти строки прямо противостоят строкам (50–51):
Я – мяч полногласья и яблоко лада.
Вы знаете, кто мне закон и судья.
Таким образом, мотив разрыва пронизал всю «Балладу». И теперь уже неудивительно, что начиная с 1928 года реальный поэтический и человеческий контакт Пастернака и Маяковского стал невозможен. Пропасть между ними все увеличивалась. Рассуждения же Пастернака в «Охранной грамоте» и «Людях и положениях» выходят за рамки жизни Маяковского. Мы остаемся в рамках земной жизни Маяковского. А посмертные рассуждения можно найти в «Предложении читателям» этой книги.
Завершение анализа «фактуры», легшей в основу переработки ранней «Баллады», неизбежно возвращает нас к музыкальным проблемам. Ибо необходимо, так или иначе, связать то, что мы говорили выше, с вполне реальной у Пастернака шопеновской темой. Здесь никто, кроме самого Пастернака, не сможет нам помочь, ибо, в отличие от наших предшественников, мы не видим взаимооднозначного соответствия «Баллады № 1» Шопена и стихов Пастернака. К тому же, как мы попытались показать здесь, именно второй вариант «Баллады» близок к традиционной романтической балладе, а никак не первый. И точно так же, как мы попытались взглянуть на музыку «Баллады»-1 – в полном соответствии с указанием Пастернака – сквозь «Балладу»-2, мы попытаемся взглянуть на «Балладу»-2 сквозь призму очерка «Шопен» 1945 года, рассматривая его как автометаописание «Баллады» (лишь в той части, где это можно говорить с уверенностью).
Наш подход к «Балладам» Пастернака зиждется на его собственном отношении к творчеству «реалистов» (по Пастернаку) – Шопена и Баха: «Это олицетворенные достоверности в своем собственном платье. Их музыка изобилует подробностями и производит впечатление летописи их жизни. Действительность больше, чем у кого-либо другого, проступает у них наружу сквозь звук»[178].
Говоря о реализме как «об особом градусе искусства» и «высшей ступени авторской точности», Пастернак обрушивается на романтизм как на искусство, в распоряжении которого «ходульный пафос, ложная глубина и наигранная умильность». Этому «безбожию и ханжеству» противопоставляется художник-реалист, чья «деятельность – крест и предопределение».
Очень вероятно, что эти строки Пастернака напрямую восходят к последним четверостишиям «Баллады». К тому же и следующая оппозиция вполне может восходить к спорам с Маяковским (если не только к ним, то с безусловным их учетом): «Что делает художника реалистом, что его создает? Ранняя впечатлительность в детстве, – думается нам, – и своевременная добросовестность в зрелости. Именно эти две силы сажают его за работу, романтическому художнику неведомую и для него необязательную. Его собственные воспоминания гонят его в область технических открытий, необходимых для их воспроизведения. Художественный реализм, как нам кажется, есть глубина биографического отпечатка, ставшего главной движущей силой художника и толкающего его в новаторство и оригинальность»[179].
Далее следует обсуждение средств, которыми Шопен достигал этого: «Главным средством выражения, языком, которым у Шопена изложено все, что он хотел сказать, была его мелодия, наиболее неподдельная и могущественная из всех, какие мы знаем.