Владимир Маяковский. Роковой выстрел — страница 49 из 74

Усеяли парк, как прилавок менял…

В этих строках прямо обратное соотношение ш и р. И слово Шопен заглушено их слишком большим количеством.

Если же говорить об анаграммах имен композиторов, то значительно проще увидеть их в стихотворении Митрейкина «Ночные рыцари»:

Ср.:

Спит Композитор дРЯБлый от лаСК (=СКРЯБИН).

Таким образом, для читателя-поэта первой редакции «Баллады» ее музыкальный подтекст был очевиден. А фамилия композитора читается в анаграмме справа налево и слева направо.

Во второй редакции «Баллады» имя конкретного композитора возникает сразу – Шопен. Этого имени не было и не могло быть в «Балладе»-1. Зато тема, близкая к шопеновской, была в стихотворении, посвященном «Ал. Ш.» (Ал. Штиху), – «Вчера, как бога статуэтка…»:

О, запрокинь в венце наносном

Подрезанный лобзаньем лик.

Смотри, к каким великим веснам

Несет окровавленный миг!

И рыцарем старинной Польши,

Чей в топях погребен галоп,

Усни! Тебя не бросит больше

В оружий девственных озноб.

Мы привели этот текст не случайно. Дело в том, что в поздней редакции стихотворения отсутствует как раз польский мотив. Зато он попадает открыто в «Балладу»-2. При этом сам зачин ранней редакции полностью сохраняется, как и в «Балладе». Таким образом, темы одних стихов при определенных условиях переходят в другие. Это лишь подтверждает принципиальную разницу между первой и второй редакциями «Баллады».

Однако, отрицая наличие следов Льва Толстого в «графе» «Баллады», мы не можем оставить без внимания саму проблему. Ведь Лев Толстой упоминается и в «Охранной грамоте», и в очерке «Шопен». К тому же Л.С. Флейшман привел блестящий пример соответствия между «Балладой», причем ее ключевым моментом во второй редакции[205], и чем-то старофранцузским. Это позволяет сопоставить «Балладу» еще и с «графом» «Розы и Креста» А. Блока.

Даже в музыковедческих работах пастернаковская «Баллада» предстает как некий путь к Толстому: «…если жизнь началась так, как представил нам это Пастернак в своих позднейших автобиографических заметках, то сколь многое из происходившего и в реальном бытии, и в поэтическом воображении Пастернака оказывается не просто естественным, но почти что предопределенным.

Куда, например, может мчаться всадник (герой «Баллады» 1916 года):

Поэт или просто глашатай,

Герольд или просто поэт, —

куда устремлена его бешеная – «курьером на борзом» – скачка, роднящая своим судорожным ритмом не то с шубертовским «Лесным царем» <…> не то с кодой Первой баллады Шопена? Ну, конечно, к Толстому, к его имению, в котором уже давно (как максимум «лет шесть» в 1916 году. – Л.К.) нет хозяина, но он там должен быть, ибо и по смерти остался во всем, что видит, слышит, чувствует этот странный всадник, – во всем, но главным образом в музыке»[206].

Как видим, Пастернак позднее, уже в «Охранной грамоте», блестяще связал все сказанное в один биографический миф. Однако тот же автор, Б. Кац, пишет о собственно музыкальных пристрастиях Пастернака нечто, что позволяет проникнуть в самую сердцевину проблемы: «Включившись в литературный антиромантический бунт, отказавшись от ряда своих ранних стихов и повестей, проникнутых романтическим духом, Пастернак в своих пристрастиях остался верен тому, что с детства стало для него родным, – музыке Шопена, Листа, Вагнера, Чайковского, Скрябина. <…> К тому же отсутствие откликов на творчество крупнейших композиторов XX века заставляет подозревать, что после Скрябина музыки для Пастернака как бы и не существует»[207].

Наш анализ добавляет к этому мнению лишь то, что если в 10-е годы Скрябин оказывался НАД всей музыкой, именно его влияние было подавляющим, то в 20-е – начале 30-х годов Скрябин остался в ПОДТЕКСТЕ той музыки, которая приблизилась как раз к романтической традиции. И тут зрелый и поздний Пастернак «переворачивает» картину. Оставляет старую тему и дает новую ее разработку. Ему, противнику «романтизма», показалось необходимым объяснить и себе, и читателю, почему вдруг в его стихах начинают вновь проявляться романтические мотивы, отказ от которых и есть причина разрыва, в частности с Маяковским. Вот что сказано об этом в очерке «Шопен»: «Шопен реалист в том же самом смысле, как Лев Толстой. Его творчество насквозь оригинально не из несходства с соперниками (авангардизм. – Л.К.), а из сходства с натурою, с которой он писал. Оно всегда биографично не из эгоцентризма, а потому что, подобно всем остальным великим реалистам, Шопен смотрел на свою жизнь как на орудие познания всякой жизни на свете и вел именно этот расточительно-личный и нерасчетливо-одинокий род существования»[208].

Написано это, конечно, не о Шопене и не о Толстом, а о себе. Тем не менее это пишет человек, начавший большой эпический роман. Роман, который должен был стать и стал итогом творческой жизни поэта.

Л. Флейшман прав, когда пишет, что строфа:

Позднее узнал я о мертвом Шопене.

Но и до того, уже лет в шесть,

Открылась мне сила такого сцепленья,

Что можно подняться и землю унесть, —

связана с письмом Л.Н. Толстого к Страхову: «Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собою, для выражения себя. Но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна из того сцепления, в котором она находится. Само же сцепленье составлено не мыслью, я думаю, а чем-то другим, и выразить основу этого сцепленья непосредственно никак нельзя; а можно только посредственно – словами описывая образы, действия и положения»[209].

В рамках нашего подхода место Льва Толстого определить совсем не сложно. Именно такой, выраженный в письме Толстого, подход к творчеству и противопоставляется неприемлемой для Пастернака позиции Маяковского, лефовцев и т. д.

Для раннего Пастернака времен «Баллады»-1 такого вопроса просто еще не существует. Это вопрос другого этапа творческого развития.

Содержит очерк о Шопене и еще одну важную для нас деталь. Пастернак пишет: «Шопен ездил, концертировал, полжизни прожил в Париже. Его многие знали. О нем есть свидетельства…»[210]

Последние слова о Шопене явно напоминают те, что относятся к «Балладе»-2: «О нем есть баллады…»

Это лишний раз показывает, что ко Льву Толстому в качестве «графа» строки «Баллады» прямого отношения не имеют. А в первом варианте «Шопена» Пастернак практически пересказал те стихи к Штиху, из которых во второй редакции ушла тема польского галопа: «Даже когда в фантазии, части полонезов и в балладах выступает мир легендарный, сюжетно связанный с Мицкевичем и Словацким, то и тут нити какого-то правдоподобия протягиваются от него к современному человеку. Это рыцарские предания в обработке Мишле или Пушкина, а не косматая голоногая сказка в рогатом шлеме»[211].

Как нетрудно заметить, мы старательно обходим при цитировании поздних текстов Пастернака все сколь-нибудь биографическое в прямом смысле. Мы цитируем лишь те куски его прозы, которые говорят о том, как должна строиться жизнь поэта. В чем задача и назначение искусства. Кто из мировых гениев близок в определенный момент Пастернаку и почему.

После сказанного выскажем одно предположение. По-видимому, музыкальная польская тема у Пастернака, попытка рассмотреть все творчество Шопена как развитие некоей общей мелодии восходят к, быть может, самой музыкальной и польской поэме в русской поэзии начала XX века – «Возмездию» Блока. В предисловии к поэме, к тому же снабженном эпиграфом из Ибсена: «Юность – это возмездие», предлагаемое сравнение приобретает особую важность для нашей темы в связи с замечанием, высказанным Г.А. Левинтоном в одном из выступлений, где строки в стихах Пастернака памяти Маяковского были сопоставлены со строками из «Возмездия», как раз из главы о поездке в Варшаву на похороны отца. Это позволяет с еще большей уверенностью проводить сравнение очерка «Шопен» со второй редакцией «Баллады»:

Здесь радостный галдеж ворон

Сливался с гулом колокольным…

Как пусты ни были сердца,

Все знали: эта жизнь – сгорела…

«Эта тема должна сопровождаться определенным лейтмотивом «возмездия»; этот лейтмотив есть мазурка, танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах. В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры – глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de sciècle, знаменитого veuve Clicquot; еще более глухие – цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась; она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия.

12 июля 1919»[212].


Проблема «графа», который предупрежден, сложнее, чем можно подумать, поэтому здесь, вплоть до отдельной работы, мы предлагаем лишь схему доказательства. Однако решение проблемы лежит на тех же путях, что и весь наш анализ «Баллады». Правы были те исследователи, которые назвали этого графа «старофранцузским». Действительно, в упоминавшейся на этих страницах драме А. Блока «Роза и Крест» фигурирует некий смешной граф, который «именье роздал нищим». Напомним, что именно «старофранцузский граф» «Розы и Креста» «заговорил по-собачьи», именно его «никто не понимал». Однако Маяковский и сам «сделался собакой», и «не мог по-человечьи» и т. д. Таким образом, в «Балладе» Пастернака «граф» – не просто граф Лев Толстой, но Толстой, отразившийся в «Розе и Кресте». Это особый, новообретенный читателем 1910-х годов «посмертный» Толстой. Более того, в 1912–1913 годах вышел в свет трехтомник неизданного Толстого, который включал в себя такие сочинения, как, например, «Записки сумасшедшего», где герой, крайне близкий к Толстому, действительно вместо покупки имения деньги роздал нищим. Это сочинение связано с известной «Исповедью» Толстого, посвященной проблеме преодоления самоубийства. Цитату из «Исповеди» приводит в своей работе, касающейся Набокова, Пастернака и самоубийства Маяковского (однако вне связи с «Балладой»), И.П. Смирнов