Поэтическое творчество М-го от первых стихов в «Пощечине собственному вкусу» до последних строк едино и неделимо. Диалектическое развитие единой темы. Необычайное единство символики. Однажды намеком брошенный символ далее развертывается, подается в ином ракурсе. Порою поэт непосредственно в стихах подчеркивает эту связь, отсылает к старшим вещам (например, в поэме «Про это» – к Человеку, а там – к ранним лирическим поэмам). Первоначально юмористически осмысленный образ потом подается вне такой мотивировки, или же напротив, мотив, развернутый патетически, повторяется в пародийном аспекте. Это не надругательство над вчерашней верой, это два плана единой символики – трагический и комедийный, как в средневековом театре. Единая целеустремленность управляет символами. «Новый разгромим по миру миф».
Мифология Маяковского?
Первый сборник его стихов называется «Я». Владимир Маяковский не только герой его первой театральной пьесы, но и заглавие этой трагедии, а также заголовок его последнего собрания сочинений. «Себе любимому» посвящает стихи автор. Когда М. работал над поэмой «Человек», он говорил: «Хочу дать просто человека, человека вообще, но чтобы не андреевские отвлеченности, а подлинный Иван, который двигает руками, ест щи, который непосредственно чувствуется». Но М-му непосредственно дано только самочувствие. В статье Троцкого о М-м (умная статья, сказал поэт) – очень верно: «Чтобы поднять человека, он возводит его в М-го. Как грек был антопоморфистом, наивно уподоблял себе силы природы, так наш поэт, Маякоморфист, заселяет самим собою площади, улицы и поля революции». Даже когда в поэме М-го в роли героя выступает 150.000.000-ный коллектив, он претворяется в единого собирательного Ивана, сказочного богатыря, который в свою очередь приобретает знакомые черты поэтова Я. В черновиках поэмы это Я прорывается еще откровеннее.[246]
Вообще Я поэта не исчерпано и не охвачено эмпирической реальностью. М. проходит в одной из своих «бесчисленных душ». В его мускулы пришел себя одеть «бунта вечного дух непреклонный», невменяемый дух без имени и отчества, «из будущего времени просто человек». «И чувствую – я для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо». Томление в тесноте положенного предела, воля к преодолению статических рамок – непрерывно варьируемый М-м мотив. Никакому логову мира не вместить поэта и разнузданную орду его желаний. «Загнанный в земной загон, влачу дневное иго я».
«Оковала земля окаянная». Тоска Петра Великого – «узника, закованного в собственном городе». Туши губерний, лезущие «из намеченных губернатором зон». Клетка блокады превращается в стихах М-го в мировой застенок, разрушаемый космическим порывом «за радужные заката скважины». Революционный призыв поэта обращен ко всякому, «кому нестерпимо и тесно», «кто плакал оттого, что петли полдней туги». Я поэта – это таран, тарахтящий в запретное Будущее, это «брошенная за последний предел» воля к воплощению Будущего, к абсолютной полноте бытия: «надо вырвать радость у грядущих дней».
Творческому порыву в преображенное будущее противопоставлена тенденция к стабилизации неизменного настоящего, его обрастание косным хламом, замирание жизни в тесные окостенелые шаблоны. Имя этой стихии – быт. Любопытно, что в русском языке и литературе это слово и производные от него играют значительную роль, из русского оно докатилось даже до зырянского, а в европейских языках нет соответствующего названия – должно быть, потому, что в европейском массовом сознании устойчивым формам и нормам жизнии не противопоставлено ничего такого, чем бы эти стабильные формы исключались. Ведь бунт личности против косных устоев общежития предполагает их наличие. Подлинная антитеза быта – непосредственно ощутительный для его соучастников оползень норм. В России это ощущение текучести устоев, не как историческое умозаключение, а как непосредственное переживание, исстари знакомо. Уже в чаадаевской России с обстановкой «мертвого застоя» сочетается чувство непрочности и непостоянства: «Всё протекает, всё уходит… В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками». Или у М-го:
…законы
понятия
веры
гранитные кучи столиц
и самого солнца недвижная рыжина
все стало как будто немного текуче
ползуче немного
немного разжижено.
Но эти сдвиги, это «протекание комнаты» поэта – все это лишь «едва слышное, разве только кончиком души, дуновение какое-то». Статика продолжает господствовать. Это изначальный враг поэта, и к этой теме он не устает возвращаться. «Быт без движеньица». «Все так и стоит столетья как было. Не бьют и не тронулась быта кобыла». «Жирок заплывает щелочки быта и застывает, тих и широк». «Заплыло тиной быта болотце, покрылось будничной ряской». «Покрытый плесенью, старенький-старенький бытик». «Лезет бытище в щели во все». «Петь заставьте быт тарабарящий!» «В порядок дня поставьте вопрос о быте».
В осень,
в зиму,
в весну,
в лето
в день
в сон
не приемлю
ненавижу это
всё.
Всё
что в нас
ушедшим рабьим вбито
все
что мелочинным роем
оседало
и осело бытом
даже в нашем
краснофлагом строе.
Только в поэме «Про это» отчаянная схватка поэта с бытом дана в обнажении, быт не олицетворен, непосредственно в мертвенный быт вбивается слов напором поэт, и тот в ответ казнит бунтаря «со всех винтовок, со всех батарей, с каждого маузера и браунинга». В других вещах М-го быт персонифицирован, но это, по авторскому замечанию, не живой человек, а оживленная тенденция. Определение этого врага в поэме «Человек» предельно общо`: «Повелитель Всего, соперник мой, мой неодолимый враг». Врага можно конкретизировать, локализовать, можно назвать его, скажем, Вильсоном, поселить в Чикаго и языком сказочных гипербол набросать его портрет. Но тут же следует «небольшое примечание»: «Художники Вильсонов, Ллойд-Джорджев, Клемансо рисуют – усатые, безусые рожи – и напрасно: все это одно и то же». Враг – вселенский образ, и силы природы, люди, метафизические субстанции – только его эпизодические облики-маски: «Тот же лысый, невидимый водит, главный танцмейстер земного канкана. То в виде идеи, то чорта вроде, то Богом сияет, за облако канув». Если б мы вздумали перевести мифологию М-го на язык спекулятивной философии, точным соответствием этой вражды была бы антиномия «я» и «не-я». Более адекватного имени врага не найти.
Так же, как творческое Я поэта не покрывается эмпирическим Я, так обратно последнее не покрывается первым. В безлицем параде опутанных квартирной паутиной знакомых
в одном
узнал —
близнецами похожи —
себя самого —
сам
я.
Этот жуткий двойник, бытовое Я – собственник-приобретатель, которого Хлебников противопоставляет изобретателю. Его пафос – стабилизация и самоотмежевание:
«И угол мой, и хозяйство мое – и мой на стене портретик». Призрак незыблемости миропорядка – квартирочного быта вселенной – гнетет поэта. «Глухо, вселенная спит».
Встрясывают революции царств
тельца,
меняет погонщиков человечий табун,
но тебя,
некоронованного сердец владельца,
ни один не трогает бунт!
Этой невыносимой мощи должно быть противопоставлено небывалое восстание, имени для которого еще нет. «Революция царя лишит царева звания. Революция на булочную бросит голод толп. Но тебе какое дам название?» Термины классовой борьбы только условные уподобления, только приблизительная символизация, один из планов, pars pro toto. Поэт, «битв не бывших видевший перипетии», переосмысляет привычную терминологию. В набросках к 150.000.000 даются следующие характерные определения: «Быть буржуем – это не то, что капитал иметь, золотые транжиря. Это у молодых на горле мертвецов пята, это рот, зажатый комьями жира. Быть пролетарием – это не значит быть чумазым, тем, кто заводы вертит. Быть пролетарием – грядущее любить, грязь подвалов взорвавшее – верьте».
Изначальная слитность поэзии М-го с темой революции многократно отмечалась. Но без внимания оставлена была иная неразрыв ность мотивов в творчестве М – го: революция и гибель поэта. На это намеки уже в Трагедии, в дальнейшем неслучайность этого сочетания становится «ясна до галлюцинаций». Армии подвижников обреченным добровольцам пощады нет! Поэт – искупительная жертва во имя грядущего подлинно вселенского воскресения (тема Войны и мира). Когда в терновом венце революций придет который-то год, «вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! – и окровавленную дам, как знамя» (тема Облака). В стихах революционных лет о том же рассказано в терминах прошедшего времени. Поэт, мобилизованный революцией, встал «на горло собственной песне» (это из последних стихов, напечатанных при жизни М – го; обращение к товарищам-потомкам, написанное в ясном сознании скорого конца). В поэме «Про это» поэт истреблен бытом: «Окончилась бойня… Лишь на Кремле поэтовы клочья сияли по ветру красным флажком». Этот мотив недвусмысленно вторит образам «Облака».
Поэт ловит будущее в ненасытное ухо, но ему не суждено войти в землю обетованную. Видения будущего принадлежат к насыщеннейшим страницам М-го. «Никакого быта» (Летающий пролетарий). «День раскрылся такой, что сказки Андерсена щенками ползали у него в ногах». «Не поймешь – это воздух, цветок ли, птица ль! И поет, и благоухает, и пестрое сразу». «Авелем называйте нас или Каином, разница какая нам. Будущее наступило». Для М-го будущее – диалектический синтез. Снятие всех противоречий находит себе выражение в шутливом образе Христа, играющего в шашки с Каином, в мифе о вселенной, пронизанной любовью, в тезисе: «Коммуна – это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен». Нынешняя неслиянность, противоречивость делового строительства и поэзии, «дело деликатного свойства – о месте поэта в рабочем строю» – один из острейших для М-го вопросов. «Кому нужно, – говорил он, – чтобы литература занимала свой специальный угол? Либо она будет во всей газете каждый день, на каждой странице, либо ее совсем не нужно. Гоните к чорту такую литературу, которая подается в виде дессерта» (Воспоминания Дм. Лебедева).