Владимир Маяковский. Роковой выстрел — страница 63 из 74

А слагатели некрологов о М-м твердят наперебой: «Всего можно было ждать от Маяковского, но только не того, что он покончит с собой. Кто угодно, казалось, только не Маяковский» (Е. Адамович). «Соединить с этим обликом идею самоубийства почти невозможно» (А. Луначарский). «Так не вяжется его смерть со всем его обликом преданнейшего революции поэта» (Б. Малкин). «Смерть его до того не вяжется со всей его жизнью, так не мотивирована всем его творчеством» (редакционная статья Правды). «Такая смерть никак не вяжется с М., каким мы его знаем» (А. Халатов). «Это к нему не идет. Нам ли всем не знать М.?» (М. Кольцов). «Он, конечно, не подавал ни единого повода предполагать такой конец» (Петр Пильский). «Непонятно. Чего ему недоставало?» (Демьян Бедный).

Неужели все эти люди пера настолько забыли либо настолько не поняли «все, сочиненное Маяковским»? Или так сильна была общая уверенность, что все это, действительно, только сочинено, выдумано? Наука о литературе восстает против непосредственных, прямолинейных умозаключений от поэзии к биографии поэта. Но отсюда никак нельзя делать вывода о непременной неувязке между жизнью художника и искусством. Такой антибиографизм был бы обратным общим местом вульгарнейшего биографизма. Неужели забыто восхищение М-го перед «настоящим подвижничеством, мученичеством» его учителя – Хлебникова? «Биография Хлебникова равна его блестящим словесным построениям. Его биография – пример поэтам и укор поэтическим дельцам». Ведь это М. написал, что даже одежда поэта, даже его домашний разговор с женой должен определяться всем его поэтическим производством. М. отчетливо понимал глубокую жизненную действенность смычки между биографией и поэзией. После предсмертных строк Есенина, говорит М., его смерть стала литературным фактом. «Сразу стало ясно, скольких колеблющихся этот сильный стих, именно – стих, подведет под петлю и револьвер». Приступая к автобиографии, М. отмечает, что факты поэтовой жизни интересны «только если это отстоялось словом». Но кто решится утверждать, что не отстоялось словом самоубийство М-го? – Не сплетничать – заклинал он перед смертью. А те, кто настойчиво отмежевывает «чисто личную» гибель поэта от его литературной биографии, создают атмосферу личной сплетни, злокачественной сплетни: с многозначительным умолчанием.

Это исторический факт: окружающие не верили лирическим монологам М-го, «слушали, улыбаясь, именитого скомороха». За его подлинный облик принимались житейские маскарады: сперва поза фата («Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана!»), потом повадка рьяного профессионала-газетчика. «Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: Пейте какао ван-Гутена!», – писал в свое время М. А когда поэт, осуществляя лозунг, на все лады загорланил: «Пей двойной золотой ярлык!», «Каждый, думающий о счастьи своем, покупай немедленно выигрышный заем!», – слушатели и читатели видели рекламу, видели агитацию, но зубы эшафота проглядели. Оказывается, легче поверить в благостность выигрышного займа и в замечательное качество сосок Моссельпрома, чем в предел человеческого отчаяния, чем в пытку и полусмерть поэта. Поэма «Про это» – сплошной безысходнейший стон в столетия, но Москва слезам не верит, публика похлопывала и подсвистывала очередному артистическому трюку, самоновейшим «великолепным нелепостям», а когда вместо бутафорского клюквенного сока пролилась настоящая вязкая кровь, занедоумевала: непонятно! не вяжется!

Сам М. (самооборона поэта!) порою охотно способствовал заблуждению. Разговор 1927 г. – Я: «Сумма возможных переживаний отмерена. Ранний износ нашего поколения можно было предсказывать. Но как быстро множатся симптомы. Возьми ассевское: Что же мы, что же мы, неужто размоложены! Самоотпевание Шкловского!» – М.: «Совершенный вздор! Для меня еще всё впереди. Если бы я думал, что мое лучшее в прошлом, это был бы конец». – Напоминаю М-му о его недавних стихах:

Я родился,

рос,

кормили соскою, —

жил,

работал,

стал староват…

Вот и жизнь пройдет

как прошли Азорские

острова.

– «Это пустое! Формальная концовка! Только образ. Таких можно сделать сколько угодно. Стихи «Домой» тоже кончались:

Я хочу быть понят своей страной,

а не буду понят – что ж:

по родной стране пройду стороной

словно летом косой дождь.

А Брик сказал – вычеркни, по тону не подходит. Я и вычеркнул». Прямолинейный формализм литературного символа веры русских футуристов неизбежно влек их поэзию к антитезе формализма – к «непрожеванному крику» души, к беззастенчивой искренности. Формализм брал в кавычки лирический монолог, гримировал поэтическое «я» под псевдоним. Непомерна жуть, когда внезапно вскрывается призрачность псевдонима, и, смазывая грани, эмигрируют в жизнь призраки искусства, словно – в давнишнем сценарии М-го – девушка, похищенная из фильма безумцем-художником.

К концу жизни М-го его ода и сатира совершенно заслонили от общественности его элегию, которую, к слову сказать, он отожествлял с лирикой вообще. На Западе об этом основном нерве поэзии М-го даже не подозревали. Запад знал только «барабанщика октябрьской революции». Этой победе агитки могут быть даны объяснения и в других планах. Художественно стихи «Про это» были сгущенным, доведенным до совершенства «повторением пройденного». Путь элегической поэмы был М-м в 23-м году завершен. Его газетные стихи были поэтическими заготовками, опытами по выделке нового материала, по разработке неиспробованных жанров. На скептические замечания об этих стихах М. ответил мне: после поймешь и их. И когда последовали пьесы «Клоп» и «Баня», стало действительно понятно, какой громадной лабораторной работой над словом и темой были стихи М-го последних лет, как мастерски использована эта работа в его первых опытах на поприще театральной прозы, и какие неисчерпаемые возможности развития в них заложены.

Наконец, в разрезе социальной монтировки – газетные стихи М-го – это переход от безудержной лобовой аттаки к изнурительной позиционной борьбе. Быт обрушивается стаей раздирающих сердце мелочей. Это уже даже не «дрянь с настоящим характерным лицом», а «пошлое, маленькое, мелкое дрянцо». Его натиска не остановишь высокопарными суждениями – «в общем и целом», тезисами о коммунизме, отвлеченными поэтическими приемами. «Тут надо видеть вражьи войска, надо руководить прицелом». Нужно бить «мелочинный рой» быта «деловой малостью», не горюя, что бой измельчал. Изобретение приемов для описания «мелочей, могущих быть и верным шагом в будущее», – так осмысляет М. очередной социальный заказ поэту.


Как нельзя свести к одному плану М.-агитатора, точно так плоски и мутны однозначные истолкования конца поэта.

«Предварительные данные следствия указали, что самоубийство вызвано мотивами чисто личного порядка». – На это ответил сам М. в своей автобиографии: «По личным мотивам об общем быте». «Не надо подчинять своим мелким личным настроениям интересы великого дела», поучает покойного Бела Кун. А М. заблаговременно возразил:

В этой теме,

и личной

и мелкой

перепетой не раз,

и не пять,

я кружил поэтической белкой

и хочу кружиться опять.

Эта тема

сейчас

и молитвой у Будды

и у негра вострит на хозяев нож.

Если Марс,

и на нем хоть один сердцелюдый,

то и он

сейчас

скрипит

про то ж.

(«Про это».)

Фельетонист Кольцов торопится объяснить: «М. был по горло полон своих деловых и групповых, и общелитературных, и политических забот. Стрелял кто-то другой, случайный, временно завладевший ослабленной психикой поэта – общественника и революционера. Временное нагромождение обстоятельств». – И снова вспоминается давнишняя отповедь М-го:

Вред – мечта.

И бесполезно грезить,

надо

несть

служебную нуду.

Но бывает —

жизнь

встает в другом разрезе

и большое

понимаешь

через ерунду.

«Мы осуждаем бессмысленный, неоправданный поступок М-го. Глупая, малодушная смерть. Мы не можем решительно не протесто вать против его ухода из жизни, его дикого конца». Таковы официальные приговоры (Моссовет и пр.). – Эти надгробные речи уже в «Клопе» пародировал М.: «Зоя Березкина застрелилась!» – «Эх, и покроют ее теперь в ячейке»… Профессор будущей мировой коммуны: «Что такое самоубийство?… Вы стреляли в себя?… От неосторожности?» – «Нет, от любви». – «Чушь… От любви надо мосты строить и детей рожать… А вы… Да! Да! Да!»

Вообще действительность с жуткою добросовестностью повторяет пародийные строки М-го. «Мне на лодках кататься некогда», – фанфаронит Победоносиков – главный комический персонаж «Бани», усвоивший немало черточек Анатоль Васильча: «Это мелкие развлечения для разных секретарей. Плыви, моя гондола! У меня не гондола, а государственный корабль». Послушно вторя комедийному двойнику, Луначарский на митинге памяти М-го торопится разъяснить, что «жалко звучат» его прощальные стихи о разбившейся любовной лодке. «Мы знаем, что не на любовной лодке он плавал по нашим бурным морям, – он был капитаном на большом общественном корабле». Старания отмежеваться от «узко-личной» трагедии М-го порою отдают сознательной пародией. Газеты печатают резолюцию орехово-зуевских писателей, которые «заверяют советскую общественность, что они крепко запомнят совет покойного не следовать его примеру».

Чудно`, что определениями «случайное, личное» и т. п. на этот раз орудуют именно те, кто обычно проповедует строгий детерминизм, кто требует социологических объяснений. Как говорить о личном эпизоде, когда действует закон больших чисел, и в течение нескольких лет сметен весь цвет русской поэзии?

Когда в поэме М-го каждая страна приходит к человеку будущего со своими лучшими дарами, Россия приносит поэзию. «Чьих голосов мощь в песне звончее сплеталась!» Запад восторгается русским искусством: иконой и фильмом, классическим балетом и новыми театральными исканиями, вчерашним романом и сегодняшней музыкой. Но, быть может, величайшее из русских искусств – поэзия еще по-настоящему не стала предметом экспорта. Она слишком интимно и неразрывно связана с русским языком, чтобы выдержать невзгоды перевода. Русская поэзия знала две эпохи яркого расцвета: начало XIX и текущего века. И в первый раз эпилогом также была массовая ранняя гибель больших поэтов. Чтобы ощутить нижеследующие цифры, достаточно себе представить, сколь ущербленным о