Владимир Маяковский. Роковой выстрел — страница 66 из 74

Мистерия-Буфф и 150.000.000 достойны Октября и по планетарной титаничности захвата, и по революционной свежести образов, и по высокой эффективности поэтической техники. Это единственные в литературе произведения, к которым без натяжки можно применить слова Сталина о «стиле» большевизма – соединение русского революционного размаха с американской деловитостью. Однако основой, на которой вырастал этот стиль, был не пролетарский коллективизм, а мелкобужуазный индивидуализм. Индивидуализм этот подлинно плебейский и революционный, но он находит вдохновение только в отрицательной, разрушительной фазе революции, пока идет борьба против одинаково ненавистного для всех плебеев – рабочих и не рабочих – старого порядка. Пока идет эта борьба, индивидуалист органически и искренно сливается с борющимися массами и в ней преодолевает свой индивидуализм. 150.000.000 – величайшее выражение этого отождествления индивидуального с массовым. Мужик Иван, вступающий в единоборство с Вудро Вильсоном – гениальное создание чисто мифологического размаха. Но именно этот мифологизм, заостряющийся в одном, хотя бы и массовом, человеке, вскрывает непролетарский характер этой поэмы. Мифологическое олицетворение – прием, по существу, архаический, который чужд классу, строящему будущее, безошибочно приурочивает поэта к социальной группе старого общества, уходит своими корнями в далекое прошлое. Но присутствие его в поэме Октябрьской Революции вполне законно, поскольку Октябрь расковывал все, вплоть до самых архаических, антикапиталистических сил масс.[252]

Переход от героического к восстановительному периоду революции резко менял отношение к ней мелкобуржуазного индивидуализма, лишал его революционного пафоса и окрашивал в «термидорские цвета». Литературным «термидором» 1910-х годов были попутчики первых лет нэпа.

Революция, расковав крестьянские массы, освободила огромные запасы мелкобуржуазной энергии. В военные годы они могли выливаться в партизанщину и народные армии; нэп открыл им пути к частнохозяйственному накоплению. Одновременно своеобразные литературные условия военного коммунизма нэп заменил «нормальными» – писатель стал поставщиком литературного товара, самая его профессия делала его частником. Попутчики 1922-го и следующих годов выходили из тех же мелкобуржуазных слоев, что и писатели военных лет, но при изменившейся обстановке: подъем мелкой буржуазии был гораздо более массовым, чем в «Столыпинское» время, поэтому они гораздо теснее связаны с определенной социальной почвой – буржуазной верхушкой крестьянства; но подъем этот был эпигонским, так как дорога ему была расчищена пролетариатом. Он приходил на готовое. И в чисто литературном отношении попутчики приходили на готовое. Маяковский и его сверстники дали актуальное литературное выражение героическому периоду революции, так или иначе они его – литературно – делали. Попутчики его только вспоминали[253]. Их творчество ретроспективно: гражданская война единственная тема всей их лучшей продукции. И в формальном отношении они были эпигонами, будучи вполне зависимы от предыдущей литературы (и даже больше от символистов чем от 1910-х годов).

Однако именно их ретроспективная ориентация давала революционное оправдание попутчикам: их мелкобуржуазный индивидуализм (неотделимый от мелкобуржуазной же «стихийности») был революционен только, пока продолжалась военная борьба с контрреволюцией. С момента нэпа этот индивидуализм и эта стихийность становились, объективно, выражением класса частников, погрязали в чистую обывательщину или безнадежно деклассировались. Лишенный воспоминаний о героических боях гражданской войны мелкобуржуазный индивидуалист обращался в Кавалерова из романа Юрия Олеши; лелеющий эти воспоминания в Леоновского Вора. К концу восстановительного периода попутчицкая литература вырождается и отходит на задний план. Пролетариат начинает становиться гегемоном в литературе. Мелкобуржуазная глава русской литературы подходит к концу.

Для технической интеллигенции история складывалась иначе. В техническом интеллигенте – как в буржуазном дворянине эпохи разложения крепостничества – живут две души, – наследственная душа мелкобуржуазного индивидуалиста и новая душа квалифицированного работника промышленности. В буржуазном обществе эта новая душа легко срастается с буржуазией, так как только буржуазия обещает техническому интеллигенту нужное ему развитие производительных сил. Но в России Октябрь показал ему, что есть другой класс, обеспечивающий этот рост не хуже буржуазии и строящий еще более благоприятное для производительных сил бесклассовое общество социализма. И лучшие силы советской технической интеллигенции ориентировались на социализм. «Младшая душа» ее стала жить идеалами планового и бесклассового производства. Но органической классовой силы рабочего эта ориентация техническому интеллигенту не дала. Он не слился с пролетариатом, а только посвятил себя общей с пролетариатом задаче. При всем огромном значении технической интеллигенции она остается беспочвенной и неспособной на идеологическое творчество. Поскольку литература не может жить без идеологического творчества, литература технической интеллигенции была, подобно литературе попутчиков, хотя и по другой причине, обречена на вырождение.

Нэп, конечно, поставил и техническую интеллигенцию на распутье.

На распутье оказался и Маяковский. Наследственная душа индивидуалиста не могла в нем не реагировать созвучно на этот «термидор чувств». Тематика его опять становится личной. В Необычайном приключении и в гиперболических образах Люблю живет еще освобожденная революцией мифология; несмотря на свою индивидуалистическую (во втором случае биографическую) тематику, эти стихи еще гудят отзвуками героического периода. Но в написанной после Люблю поэме Про это начинается явный спад в обывательщину и автоэпигонство.

Но «младшая душа» удержала его у края обрыва. Маяковский становится организатором Лефа, авангарда художественно-технической интеллигенции в ее борьбе за социалистическое строительство. Леф с его теорией «социального заказа» был основан на «оттеснении» индивидуалистической и мелкобуржуазной души технического интеллигента, поставившего свою художественную технику на службу нового хозяина средств производства – пролетариата. Разгул и буйство прежнего – дореволюционного и военного – Маяковского вводится в строгие рамки и подчиняется целевой установке, как водопад гидроэлектрической станции. Поэзия его становится сдержанной и явственно ответственной. Космические масштабы заменяются «общемясницкими». Собеседник солнца принимает будничный «социальный заказ» восстановительного периода.

Вместе с тем в силу неизбежной идеологической несамостоятельности технической интеллигенции поэзия его принимает «подцензурный» характер, давая повод поверхностным (а тем более враждебным) критикам говорить об его неискренности. «Подцензурность» эта, психологически обусловленная взятием «под цензуру» (в фрейдовском смысле) одной из двух душ поэта[254], в социальном плане отвечает тому, что для коммунистов Маяковский не может стать своим, а остается попутчиком. Было бы нелепо как поэта сравнивать с Маяковским Демьяна Бедного, но Демьян Бедный мог быть тем, чем Маяковский никогда не мог сделаться – подлинным публицистом. Та свобода самокритики, которая отличает его стихотворные фельетоны, возможна потому, что автор не должен считаться с генеральной линией, а носит ее в себе. Маяковский по роковой несамостоятельности своей социальной позиции мог только «принимать заказ».

За Маяковским оставалась крупнейшая активная роль социально-педагогического характера. Он остро чувствовал свою ответственность за свою социальную родню, за всю ту прослойку, самым видным и сильным представителем которой был он. Это чувство ответственности с особенной силой сказалось в центральном произведении этого периода, стихах о Есенине. Есенин погиб жертвой полного бессилия перед теми силами, которые Маяковский оттеснял в себе и старался оттеснить в товарищах. Отталкиваясь от примера Есенина, лучше всего было провозгласить, что

В этой жизни помереть не трудно,

Сделать жизнь значительно трудней.

То, что произошло позже, придало этим двум строчкам глубоко трагическую иронию. «Сделать жизнь» Маяковскому оказалось действительно трудно. Какие бы личные причины сюда ни замешивались, трудность эта имела прежде всего глубокие социальные корни.

Техническая интеллигенция могла вытянуть только постольку, поскольку ее техническая душа находит поддержку в действительно творческой и современной технике, в технике «более технической», чем может быть техника художественной литературы (или живописи). Несмотря на все попытки оторваться от традиции, несмотря на попытку коренного пересмотра самой функции литературы и искусства, литературный (и художественный) Леф оказался бессилен этим оживить унаследованные от прошлого искусства. Слишком долго и слишком глубоко самая ткань их разъедалась индивидуализмом, чтобы не связанная с машиной техника могла одна, без новой классовой крови, переродить их. Такое перерождение могло произойти только в искусстве, органически связанном с новой, научной техникой и дающем возможность впрячь индивидуализм художника в материальный, физический, доступный проверке эксперимент. Таким искусством могло быть только кино.

Упадок Лефа и других форм попутчицкой литературы совпал с расцветом советской школы кинорежиссеров. Мелкобуржуазный характер этой школы и ее тесная связь с литературным движением 1910-х годов бесспорны[255]. Но Эйзенштейн и его сподвижники не эпигоны, потому что они пионеры в новом, технически сложном, очень материальном и очень современном искусстве. Индивидуализм их не подавляется и не оттесняется, а творчески впрягается в искусство, дающее широкий простор индивидуальной изобретательности, но подчиненное строгой коллективно