[111]). Прослеживание отдельных тем (например, темы черного-белого, светлого-темного) у Локрантц удачнее, однако и оно далеко не всегда убедительно (хотя бы потому, что такой атомистический подход к тексту, по сути дела, лишает исследователя критериев оценки той или иной гипотезы).
В частности, Локрантц явно недооценивает ту роль, которую у Набокова играет «аллюзия», ссылка, скрытая цитата (в терминах К. Ф. Тарановского — «подтекст»). Под эту категорию подходят и включения собственной биографии в текст, введение себя в текст в качестве персонажа (но не в качестве «автора» — см. об этом ниже), как в «Короле, даме, валете» и, возможно, в «Даре»[112], — сходное с изображением художника среди персонажей его картины[113], а также и все многоязычные каламбуры (где язык иной, нежели язык текста, становится в такой же степени «темой каламбура», как источник цитаты — «темой цитации»). Для русскоязычных читателей (каковыми являются и авторы этой рецензии) всегда остается загадкой, как читатели, говорящие по-английски, могут читать (английского) Набокова. Набоков всегда многоязычен (показательны в этом отношении его стихи в «Ada», взаимопереводящиеся на английский, французский и русский), и если в романе дана, например, французская цитата, у нее вполне может оказаться русский источник. Так, слова: cousinage — dangereu voisinage в «Ada» восходят к «Войне и миру» (т. II, ч. III, XXI): «Vous savez entre cousin et cousine cette intimité mèns quelquefois à l'amour: le cousinage est un dangereux voisinage, N'est ce pas?»[114] — и, возможно, содержат намек на то, что романе Толстого можно усмотреть инцестную тему (Элен и Ана, только тогда, может быть, игра в первом абзаце романа, где «Ada», связывается то с «Анной Карениной», то с «Детством и Отрочеством»[115], подразумевает связь и с другими романами Толстого, в частности с «Войной и миром». Поэтому нам кажется обреченной на неудачу попытка анализировать стиль Набокова без знания русского языка (в чем признается Локрантц на стр. 6). Тем не менее в книге есть и много интересных наблюдений. Первая глава посвящена проблеме повествователя и авторского вмешательства в текст (author's intrusion); здесь довольно подробно рассмотрены некоторые романы, способ повествования в каждом из них и отдельные яркие случаи авторского вмешательства. Действительно, это прием, существенный для Набокова, он часто специально демонстрируется, обыгрывается им, однако все же кажется, что Локрантц с излишней решительностью относит сюда самые разные приемы, которые могут появляться в тексте и вне связи с «авторским вмешательством». Так, игра грамматическими лицами, переключения с первого лица на третье и пр. (ср. анализ примеров из «Bend Sinister» на стр. 15) подходит под понятие «смены точки зрения» (понятие, хорошо разработанное «Новой критикой», а также русским литературоведением[116]). Случаи авторского «сомнения» в том, что же «на самом деле имело место» (р. 19), следует сопоставить с двойными ходами в романах Набокова: так (хотя здесь нет никакого авторского вмешательства — intrusive voice) мы не знаем, что же произошло в «Приглашении на казнь», имел ни место весь эпизод, когда Цинциннат влезал на стол, чтобы выглянуть в окно — так как после того, как стол водворен на место, Цинциннат обнаруживает, что стол привинчен и, следовательно, не мог быть придвинут к окну. Сходным образом раздваивается сюжет в «Аде», где Ван, покончивший с собой, продолжает стоять у зеркала, и далее сюжет развивается так, как будто самоубийства не было, однако у читателя нет никаких оснований считать, что его «действительно» не было.
В других случаях такая игра мотивируется. Так, беседы о литературе в «Даре» разыгрываются за обоих участников одним Годуновым-Чердынцевым, но до самого конца каждой такой беседы читатель об этом не знает (несмотря на намеки автора) и уверен в том, что разговор происходит на самом деле. Точно так же в конце 5-й главы «The Real Life of Sebastian Knight» читатель уверен, что чей-то голос действительно произносит ту фразу, которую хотел бы услышать повествователь, но в 6-й главе мы узнаем, что «Alas, nothing of the kind really happened»[117] (Sebastian Knight, p. 52). Таким образом, прием авторского вмешательства является в этих случаях формой воплощения другого приема, который (в другой работе) мы назвали приемом варьирования. Этот прием на разных уровнях воплощается в словесных «поправках» (А, вернее В) или в варьировании сюжета во вставном тексте (вставной новелле, стихотворении, введенном в роман) или в откровенных вариантах финала вроде «Трехгрошовой оперы» Брехта. У Набокова имеется и прямая отсылка к этой традиции. В рассказе «Памяти Л. И. Шигаева» (сборник «Весна в Фиальте») варьирование эксплицируется, рассказчик перечисляет возможные варианты прощания с любовницей, причем так и не понятно, каким оно было «на самом деле»: «Ах, мало ли как бывает. Я давно запамятовал, как было на самом деле». Некоторые из этих вариантов («стрельба из старого парабеллума в нее и в себя, в нее и в отца семейства, только в нее, только в себя») проигрываются в сюжете «Камера обскура», при этом роман как бы опрокидывает традиционный выбор, намеченный списком в рассказе, — вместо всех этих вариантов женщина убивает героя.
Между тем, эти варианты имеют давнюю и классическую традицию: в «Страданиях молодого Вертера» два варианта решения представлены основным сюжетом (самоубийство Вертера) и вставным эпизодическим сюжетом (молодой батрак, убивающий свою хозяйку). Именно к этому соотношению восходят вариативные финалы «Диавола» Толстого: в одном из них герой кончает с собой, в другом — убивает любовницу. На это указывают и два последних варианта в перечне в «Памяти Л. И. Шигаева», однако прямая отсылка к этой традиции есть в «Камера обскура». Слова, которыми заканчивается первая главка этого романа: «Нельзя же в самом деле взять браунинг и застрелить незнакомку только потому, что она приглянулась тебе» (в английском варианте: «No, you can't take a pistol and plug a girl you don't even know, simply because she attracts you») — как бы суммируют ситуации повести Толстого и включают роман в соответствующую традицию, на фоне которой и начинает играть нарушение канона в финале романа.
Наконец, сама классификация «вмешательств» (p. 13ff): «авторское», «нарравторское» (narrauthor's — случаи, когда автор и повествователь неразличимы) и «вмешательство повествователя» (одного или нескольких) вызывает некоторое сомнение. Хочется напомнить, что автор — категория внетекстовая, и не следует смешивать того персонажа романа, который наделен именем его действительного автора, того повествователя, чья роль включает и описание самого процесса создания этой самой книги, наконец «Я» в тексте, не приписанном никакому персонажу, с автором как действительным «хозяином» текста, как некоей внешней точкой зрения, проявлением которой является весь текст, а не его отдельные элементы. Конечно, именно у Набокова эта граница как будто стирается. В текст вмешивается некий «я», чьи оценки демонстративно совпадают с предполагаемыми оценками автора — теми, которые внушены читателю (из «русского Набокова» в этом смысле показателен рассказ «Королек»). Власть автора над героем, по остроумному предположению Гремса[118], становится темой «Пнина» или эксплицируется в «Bend Sinister»[119]. Очевидно, что эта игра строится на нарушении литературной конвенции, связанной, в частности, с нерушимой иллюзией повествовательного прошедшего времени: если внутри текста существует персонаж, отождествляемый с внетекстовым автором, то, по крайней мере внешне, должна соблюдаться конвенция достоверности происходящего, неподвластного произволу его участника[120]. Более того, отождествление автора и персонажа тем более важно для Набокова, что роман строится как «игра автора с читателем», и об этом Набоков прямо говорит: «<…> соревнование в шахматных задачах происходит не между белыми и черными, а между составителем и воображаемым разгадчиком (подобно тому, как в произведениях писательского искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем)» («Другие берега». Нью-Йорк, 1954, с. 247). Тем не менее, и сама эта игра, и власть писателя над своим героем, будучи эксплицированы в романе, становятся его темой, т. е. оказываются внутри текста, просто при этом текст расслаивается на два текста, из которых один посвящен героям романа, а другой описывает процесс создания этого первого романа (но не второго!)[121]. Только при этой оговорке правомочно говорить об авторе.
При всей правдоподобности концепции Гремса (и Локрантц, которая говорит о Пнине примерно то же самое — р. 21–27, — но менее убедительно и не рассматривая тему «автора и героя» как главную в романе) с некоторыми частностями в обеих работах трудно согласиться. Так, Гремс (р. 362) и Локрантц (р. 24) утверждают, что этот «Я», lecturer, Vladimir Vladimirovich, был любовником Лизы, жены Пнина. Это хорошо укладывается в общую концепцию Гремса, однако следует заметить, что нигде в романе это не утверждается, точнее, что это не следует из текста романа однозначно. Вполне возможно другое чтение: роман (affair) — плод Лизиного воображения (т. е. в ее комнате ничего, кроме чтения стихов, и не произошло), и фраза относительно ее «attempt at suicide because of a rather silly affair with a litterateur which is now… But no matter»