«Чего я завелся? – Осташов повернулся на другой бок. – Чего тут гадать? Главное, что сон – к удаче. Я ведь спасся от стрелы. Значит, я сделаю свое дело жизни… К черту все! Какая разница, что все это значит? Сны никогда ничего не значат. Это все предрассудки. К черту, к черту! Главное, что… Что главное-то? А вот что: на свете есть я, человек, и есть смерть. И между нами – мои самые важные дела. Ну да! Человека отделяют от смерти только его дела, самые важные в его жизни дела, которые он обязательно должен сделать. Когда человек сделает их, тогда и умрет. В этом и состоит смысл смерти – чтобы был смысл у жизни. Как там Мухин в нашем „Граунд плюсе“ говорил? „Если у работы нет срока сдачи, ее никогда не сделают“. Тут он был прав, хренов менеджер среднего звена! А теперь уже и не среднего, теперь он – топ-менеджер, этот долбанный Мухин! Но он прав, если у жизни не будет конца, она потеряет смысл. Веселого в этом, конечно, мало… Хотя можно и по-другому сказать: человек не умрет, пока не переделает свои самые важные дела. Так на это смотреть легче. Вопрос остается только один: какие дела самые важные? Мелочевка-то в зачет не идет. Будешь мелочиться и откладывать что-то по-настоящему важное – смерть быстро решит, что ты уже все, отстрелялся, и тебе пора. Халтура тут не прокатит».
Тут Владимир припомнил свои размышления о жизни и смерти, когда, работая на хладокомбинате, стоял у груды говядины и слушал, как тяжко шлепаются друг на друга красные кусищи. Он смотрел тогда на четверти коровьих туш и чувствовал, что эта нарастающая гора мяса несет в себе какой-то важный смысл, что она может подсказать какое-то очень важное знание, и никак не мог уловить, какое именно. «Наконец! – Осташов снова повернулся на узкой вагонной полке. – Понял! Эти туши хотели сказать мне, что если человек живет только мелочевкой и занимается всякой чушью, то весь смысл его жизни сводится к тому, чтоб стать мясом для других людей – для тех, которые выполняют свое предназначение. И даже неважно на самом деле, насколько великие дела они совершают. Может даже, что они полной хренью занимаются – карьерку где-нибудь на фирме делают, дачу строят, машину новую покупают. Если такие вот делишки – это все, на что они способны, если это их предназначение, а ты при этом про свое предназначение забываешь и не исполняешь его, то тогда ты все равно становишься для них мясом. Весь смысл твоей жизни, чтоб ассистировать им, а потом сдохнуть, и этим освободить еще для них пространство. А если не так. Если всё проще, и мы все на земле друг для друга мясо? Тогда это, по крайней мере, справедливо. Все друг друга используют. Остается только самому себя не сожрать. Изнутри. Блин! Что-то меня опять не в ту степь потянуло. К черту эту заумь! – Владимир повернулся на живот и уставил лоб в подушку, как будто это могло помочь сосредочиться на главном, только на самом-самом главном в его жизни. – Значит, так: дела для человека должны быть самые трудные и в его масштабе самые великие. Вот и все, что надо знать. Правда, еще есть вопрос: хорошие это или плохие дела? Кто это может решить, кто может быть судьей? Сам человек – вряд ли. Он – заинтересованное лицо. А кто тогда? Бог? Бога нет. Тогда остается она – смерть. Если сможешь ей как на духу сказать: „Постой, я не могу сейчас умереть, я еще должен, кровь из носу должен вот это сделать“, – если для нее это прозвучит убедительно, тогда это важное дело. Нет, что-то здесь не то. Какое дело может быть важным, если оно только для себя? Для одного себя даже поесть приготовить скучно. Это должны быть дела важные и для человека, и – для кого? Для его семьи? Для друзей? По идее – да. А для других? Другие тоже могли бы быть друзьями. Где же тогда остановка? А нигде! Дела должны быть важные и для семьи, и для друзей, и для всех живущих. Может, это и есть то, что верующие называют Богом? Смерть, а против нее – не твоя лично жизнь, а жизни всех людей на свете. Смерть, этот один громаднейший минус против шести миллиардов маленьких плюсиков-жизней, которые складывают один громаднейший плюс. В итоге минус на плюс дает ноль. Смерть нейтрализуется, и ты остаешься здесь, среди живущих, пока не сделаешь свое дело. Надо просто делать свое дело. И сейчас у меня есть важное дело в Курске. И надо быстро-быстро выспаться, пока до Курска есть время, чтобы сделать дело по максимуму хорошо – халтура здесь не прокатит».
И тут сознание Владимира пронзило, словно сноп света, простое объяснение его взаимоотношений с Анной, его любви к ней. Он неожиданно очень ясно понял, какой обрывок мысли мелькнул в его голове десять минут назад, когда он обдумывал смысл своей фантазии о всаднике. «Черт! Почему я сразу не понял?!» – подумал Осташов. Он без сомнений вдруг признался себе в том, и не любил Русанову никогда. Что он лишь себя любил в ее образе. Она по характеру была такой, каким он хотел быть – но не позволял себе. Его это и привлекло в ней – что она умеет быть независимой, свободной от мнений и предрассудков, в том числе и от мнений самого Владимира. Анна делала с Осташовым все, что хотела, она была с ним невероятно сильной. Собственно, и он на самом-то деле такой же, подумал сейчас Осташов. Это его истинная суть – он сильный, фантастически сильный. Он всегда был уверен, что может в этой жизни сделать все, что угодно, может достичь всего, чего ни пожелает, может быть, кем ему захочется. И он все время боялся собственной силы, скрытой в его натуре, боялся, что она выйдет из-под контроля. И Аньчика он, в сущности, не любил, а только хотел взять ее под свой контроль. Он стремился водить ее на поводке. Ну да! Он хотел обвязать ее талию ниточкой, как в детстве обвязывал ниткой красноголового шмеля-сколию, и, держа за свободный конец этой ниточки, смотреть, как она летает. Он сам себя хотел держать под контролем. Как будто он перенес и поселил некую в Анну часть себя, какую-то странную, скрытую от самого себя часть своей личности. Это была какая-то болезнь, а не любовь. Получается, вот что ему было нужно от Русановой – он вовсе не хотел с ней семью создать. Ведь он и вправду может всё, и на Аньчике давно бы женился, если бы на самом деле этого хотел. Значит, просто не хотел. Был не готов к этому. Да и она, видимо, тоже не готова была выйти за кого-то замуж. Осташов вспомнил, что вроде уже ловил себя на подобной мысли, но тогда не смог понять, почему все-таки их отношения складываются именно так, а не иначе. Конечно! Он не хотел любить ее по-настоящему, всерьез, не хотел взять ее замуж, воспитывать с ней детей. Не дозрел до этого. А творчество тут ни при чем. Оно бы не помешало, если бы он был готов стать мужем и отцом. Он хотел другого. Хотел быть свободным от всех глупостей мира, каким он был в детстве, когда шел по бескрайней степи к монгольскому кладбищу. Хотел быть свободным от предрассудков и страхов, быть уверенным, что может зайти в творчестве сколь угодно далеко и не заблудится в степях мира. Хотел быть экспериментатором, первооткрывателем. Хотел – и отчего-то страшился этого. Тот олененок из фантазии, который уберег всадника от стрелы, догадался Осташов, – это и был он сам. А сейчас он, Владимир, вырос и стал всадником, мчащимся на мощной лошади в золотом сиянии, летящим куда-то вперед – все равно куда, в неизвестные, удивительные дали. «Ну, тогда, так и будет, – подумал Владимир. – Я буду лететь своей дорогой. Я уже лечу».
Не в силах больше размышлять и преодолевать навалившийся на него тяжкий, словно ветер со штормящего моря, сон, Осташов отвернулся от окна и наконец забылся.
Глава 35. Сияние
– Проходите на второй этаж, – сказал Владимиру мужчина в темном костюме, поглаживая бороду, которую принято называть русской. – Там у нас картины абитуриентов хранятся, больше негде – по всей академии сейчас ремонт. Поэтому немного тесновато. Вы там распакуйте свою картину и поставьте куда-нибудь, где место найдется. А я сейчас подойду.
Мужчина – это был один из преподавателей академии живописи – зашел в боковую комнату и закрыл за собой дверь.
Осташов поправил на плече веревку, на которой держалась закрытая белым материалом довольно большая – примерно метр на два – картина, затем осторожно, чтобы не ударять ее о ступени, поднялся по лестнице и оказался в недлинном коридоре с высоченными потолками и окном в противоположном конце. По правую руку от Владимира, за широкой аркой, располагался небольшой холл. Стены коридора и холла были увешаны картинами, и холл весь был заполнен треногами с установленными на них картинами. Осташов покрутил головой; тематика изображений в основном была почерпнута авторами в русском былинном эпосе, русской дореволюционной истории и Священном Писании. Качество работ было весьма недурным, и Владимир с ревностью отметил про себя, что имеет дело с достойными соперниками.
Поставив свою картину вертикально на пол, Осташов развязал и снял веревку и прислонил картину к торцу арочного проема. Потом, задумчиво глядя на белый материал, покрывавший картину, неспешно смотал веревку в аккуратный моток, сунул его в карман джинсов. Затем стянул с картины материю.
Центр картины занимала городская площадь, ограниченная по краям солидными трех– и четырехэтажными зданиями дореволюционной постройки. На площади было многолюдно. Весь этот людской муравейник копошился здесь по поводу купли-продажи овощей и фруктов, горами высящихся на прилавках, в кузовах прицепов и грузовиков, – словом, на площади полным ходом шла осенняя ярмарка.
В верхней трети картины желтели могучие кроны деревьев, которые, надо понимать, росли в низине за площадью, а над листвой вздымался кряжистый белый православный храм с единственным, но величественным куполом, широким и полусферическим по форме. Владимир придирчиво осмотрел верхнюю часть полотна и остался ею доволен: купол имел цвет оцинкованного железа и был почти неразличим на фоне сплошных светло-серых облаков, отчего казалось, что золоченый крест, венчающий храм, висит в небесах сам по себе, безо всякой поддержки. В этом, собственно, и заключался замысел.