Владимир Высоцкий. Каким помню и люблю — страница 14 из 33

В манере таганского актера соединялась школа «представления» и школа «переживания», причем сам актер как личность не закрывался образом.

У Станиславского – действие, у Брехта – рассказ о нем, у Станиславского – перевоплощение (я – есмь…), у Брехта – представление (я – это он…); у Станиславского – «здесь, сегодня, сейчас», у Брехта – «не здесь, может быть, сегодня, но не сейчас».

В каждой роли в театре Высоцкий не играл образ и не отстранялся от него – а на каждом спектакле все переживалось заново, здесь, сейчас, с новой силой, с новой болью, иногда переходя в острый гротеск, гиперболу. И все же Высоцкий оставался везде Высоцким.


Из интервью с Высоцким:

Вопрос:Какова роль личного опыта в художественном творчестве?

В. В. Большая роль, но это – только база. Вы понимаете, все-таки ведь человек должен быть наделен фантазией, он – творец. Если он, только основываясь на фактах, что-то там рифмует или пишет, это, в общем, реализм такого рода, он уже был, он уже есть и существует. Это не самое главное, я больше за Свифта, понимаете, я больше за Булгакова, за Гоголя. Поэтому жизненный опыт… я все прекрасно понимаю, но представьте – какой уж был такой гигантский жизненный опыт у двадцатишестилетнего Лермонтова, однако он – творец настоящий и великий, правда?! Так что у него особенного настоящего жизненного опыта не было. Мне кажется, что есть, в общем, второй вопрос, прежде всего, мне кажется, фантазия должна быть и свое ви2дение мира… В общем, все сводится к одному – личность, индивидуальность – вот главное.

Можно создавать произведения искусства, обладая повышенной чувствительностью и восприимчивостью, но не имея жизненного опыта, можно! Но лучше иметь его немножко… потому что мы под жизненным опытом понимаем… больше всего страдание. Короче говоря, искусства настоящего без страдания нету, и человек, который не выстрадал… не обязательно, что его притесняли, стреляли, мучили, забирали родственников. Если он даже в душе, даже без внешних воздействий, в общем, испытывает вот это вот чувство страдания за людей, за близких, за ситуацию. Это уже много значит, это уже база, это уже создает жизненный опыт, а страдать могут даже очень молодые люди, и очень сильно.

«Гамлет»

Гамлет – основная и любимая роль Высоцкого. Гамлета он играл 10 лет, Гамлет был последней ролью, которую Высоцкий играл перед смертью…

11 июня 1980 года Высоцкий возвращается в Москву. Играет репертуарные спектакли. Ездит по многочисленным концертам. 23 июня умирает сестра Марины Влади Одиль Версуа – прекрасная актриса (Таня – ее настоящее имя), которая так гостеприимно принимала нас у себя дома в Париже во время наших гастролей в 1978 году. Володя хочет ехать к Марине, но ему не дают визу. И опять – спектакли, концерты, ожидание визы, болезнь… В 20-х числах июля он получил визу, заграничный паспорт и купил билет в Париж на 29 июля (27 июля должен был быть последний «Гамлет»).

Вот запись из моего дневника об одном из последних «Гамлетов» 13 июля 1980 года:

«В 217-й раз играем “Гамлета”. Очень душно. И мы уже на излете сил – конец сезона, недавно прошли напряженные и ответственные для нас гастроли в Польше. Там тоже играли “Гамлета”. Володя плохо себя чувствует; выбегая со сцены, глотает лекарства… За кулисами дежурит врач скорой помощи. Во время спектакля Володя часто забывает слова. В нашей сцене после реплики: “Вам надо исповедаться” – тихо спрашивает меня: “Как дальше, забыл”. Я подсказала, он продолжал. Играл хорошо. В этой же сцене тяжелый занавес неожиданно зацепился за гроб, на котором я сижу, гроб сдвинулся, и я очутилась лицом к лицу с призраком отца Гамлета, которого я не должна видеть по спектаклю. Мы с Володей удачно обыграли эту “накладку”. В антракте поговорили, что “накладку” хорошо бы закрепить, поговорили о плохом самочувствии и о том, что – слава богу – отпуск скоро, можно отдохнуть. Володя был в мягком, добром состоянии, редком в последнее время…»


В 1968 году в «Юности» было опубликовано интервью со мной, озаглавленное «Почему я хочу сыграть Гамлета».

Друзья надо мной стали подтрунивать и шутливо допытываться: «Так почему же ты все-таки хочешь играть Гамлета, Алла?»

Одна Белла Ахмадулина, когда мы с ней неожиданно где-нибудь сталкивались, говорила: «Мне нравится ваша идея. Это прекрасно! Это идея поэтов. Гамлет – поэт. А вы актриса – в какой-то степени поэт…»

Володя Высоцкий как-то подошел ко мне в театре и спросил в упор: «Ты это серьезно? Гамлет… Ты подала мне хорошую мысль…»

Когда Любимова спросили, почему он поручил роль Гамлета Высоцкому, он ответил: «Я считал, что человек, который сам пишет стихи, умеет прекрасно выразить так много глубоких мыслей, такой человек способен лучше проникнуть в разнообразные, сложные конфликты: мировоззренческие, философские, моральные и очень личные, человеческие проблемы, которыми Шекспир обременил своего героя. Когда Высоцкий поет стихи Пастернака, то это что-то среднее между песенной речью и песней. Когда говорит текст Шекспира, то есть в этой поэзии всегда музыкальный подтекст».

Этот ответ Любимова поздний. Отношения Любимова и Высоцкого были неоднозначные и неровные. Несколько раньше на этот же вопрос Любимов отвечал так:

«Как Высоцкий у меня просил Гамлета! Все ходил за мной и умолял: “Дайте мне сыграть Гамлета! Дайте Гамлета! Гамлета!” А когда начали репетировать, я понял, что он ничего не понимает, что он толком его не читал. А просто из глубины чего-то там, внутренней, даже не знаю, что-то такое, где-то, вот почему-то: “Дайте Гамлета! Дайте мне Гамлета!”»

Высоцкий действительно уговаривал Любимова ставить «Гамлета». Любимов долго не соглашался.

Основная идея спектакля появилась уже во время репетиций. Репетировали долго. Около двух лет. (Премьера была 29 ноября 1971 года.)

Главным звеном в спектакле стал занавес. Давид Боровский – художник почти всех любимовских спектаклей – придумал в «Гамлете» подвижный занавес, который позволял Любимому делать непрерывные мизансцены. А когда у Любимова появлялась новая неиспользованная сценическая возможность – его фантазия разыгрывалась, репетиции превращались в увлекательные импровизации, – всем было интересно.

Когда после комнатных репетиций вышли на сцену, была сооружена временная конструкция на колесах, которую сзади передвигали рабочие сцены. За время сценических репетиций стало ясно, что конструкция должна легко двигаться сама собой. Как? Может быть, повернуть ее «вверх ногами», то есть повесить на что-то сверху. Пригласили авиационных инженеров, и они над нашими головами смонтировали с виду тоже легкое, а на самом деле очень тяжелое и неустойчивое переплетение алюминиевых линий, по которым занавес двигался вправо-влево, вперед-назад, по кругу. Эта идея подвижного занавеса позволила Любимову найти ключ к спектаклю, его образ. Потом в рецензиях критики будут, кстати, в первую очередь отмечать этот занавес и называть его то роком, который сметает все на своем пути, то ураганом, то судьбой, то «временем тысячелетий, которые накатываются на людей, сметая их порывы, желания, злодейства и геройства», в его движении видели «…дыхание неразгаданных тайн». Занавес существует в трагедии как знак универсума, как все непознанное, неведомое, скрытое от нас за привычным и видимым. Его независимое, ни с кем и ни с чем не связанное движение охватывает, сметает, прячет, выдает, преобразуя логическую структуру спектакля, вводя в него еще недоступное логике, то, что «философии не снилось»…

Но главное, такой занавес давал возможность освободиться от тяжелых декораций, от смен картин, которые останавливали бы действие и ритм. Одно событие накатывало на другое, а иногда сцены шли зримо в параллель…

По законам театра Шекспира действие должно было длиться непрерывно. Пьеса не делилась на акты.

Занавес в нашем спектакле позволял восстановить эту шекспировскую непрерывность и в то же время исполнял функцию монтажных ножниц: короткие эпизоды, мгновенные переброски действия, перекрестный, параллельный ход действия, когда на сцене чисто кинематографическим приемом шла мгновенная переброска сцены Гамлета – Офелии на подслушивающих за занавесом эту сцену Клавдия и Полония. Или в сцене Гертруда – Гамлет один лишь поворот занавеса позволял зрителю увидеть предсмертную агонию Полония… Громоздкому театральному Шекспиру в кинематографе Любимов противопоставлял легкого современного кинематографического Шекспира в театре.

Ну а пока – на репетициях – мы, актеры, дружно ругали этот занавес, потому что он был довлеющим, неуклюжим, грязным (он был сделан из чистой шерсти, и эта шерсть, как губка, впитывала всю пыль старой и новой «Таганки»), но, главное, от ритма его движения зависели наши внутренние ритмы, мы должны были к нему подстраиваться, приноравливаться; ну а скрип алюминиевой конструкции иногда заглушал наши голоса.

Однажды на одной из репетиций шла сцена похорон Офелии, звучала траурная музыка, придворные несли на плечах гроб Офелии, а за ним двигалась свита короля (я помню, перед началом этой сцены бегала в костюмерную, рылась там в черных тряпочках, чтобы как-то обозначить траур), так вот, во время этой сцены, только мы стали выходить из-за кулис, как эта самая злополучная конструкция сильно заскрипела, накренилась и рухнула, накрыв всех присутствующих в этой сцене занавесом. Тишина. Спокойный голос Любимова: «Ну, кого убило?» К счастью, отделались вывихнутыми ключицами, содранной кожей и страхом, но премьера отодвинулась еще на полгода из-за необходимости создания новой конструкции.

Через полгода были сделаны по бокам сцены крепкие железные рельсы, между ними шла каретка, которая держала, как в зажатом кулаке, тяжелый занавес. Занавес в своем движении обрел мобильность, легкость – и с тех пор стал нести как бы самостоятельную функцию. Он был страшный, коричнево-серый, плетенный вручную на полу нашего фойе умелыми руками студентов художественных училищ. Несколько дней и ночей они плели этот уникальный занавес. Каждый взял себе квадрат сетки и начинал на нем что-то вывязывать по своей фантазии. Естественно, у каждого получалось что-то свое. Некоторые из нас тоже к этому прикладывали руки. Я, например, знаю, что нижний левый бок занавеса – мой.