Владимир Высоцкий. Каким помню и люблю — страница 23 из 33

Высоцкий начал работу над ролью тогда в очень хорошем для себя состоянии. Был собран, отзывчив, нежен, душевно спокоен. Очень деликатно включился в работу, и эта деликатность осталась и в роли Лопахина. Он не довлел, не лидировал, а как бы все время оставался в тени, выигрывая от этого как актер необычайно.

От любви, которая тогда заполняла его жизнь, от признания, от успеха – он был удивительно гармоничен в этот короткий период репетиций. И это душевное состояние перекинулось в работу: на меня – Раневскую.

На одном вечере, посвященном памяти Высоцкого, Александр Володин говорил:

«Я никогда не понимал Лопахина. Ну что Лопахин? Купец. Губит этих интеллигентных, хороших, утонченных, милых людей, покупает, скупает. Ему все равно – все под топор. А в “Вишневом саде” на “Таганке” я впервые понял простую-препростую вещь, почему он что-то тянет, тянет, не женится на Варе. Почему? А потому, что он любит Раневскую. Он любит ее. И в нем это было все время видно. Раневская хочет, чтобы он женился на Варе, – и это бы все спасло, – а он все тянет. “А может, ты поймешь?” – “Нет, у нее любовник в Париже”. Он был самый положительный персонаж в этом спектакле».

В «Вишневом саде» все крутится вокруг вишневого сада. Левенталь сделал на сцене круг – клумбу-каравай, – вокруг которого играют взрослые дети. На этой «клумбе» вся жизнь. От детских игрушек и старой мебели – до крестов на могилах. Тут же и несколько вишневых деревьев. (Кстати, и в жизни, когда они не цветут, они почти уродливы, маленькие, кряжистые, узловатые.) И – белый цвет. Кисейные развевающиеся занавески. «Утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету». Озноб. Легкие белые платья. Беспечность. Цвет цветущей вишни – символ жизни, и цвет белых платьев, как саванов, – символ смерти. Круг замыкается.

Начинал Володя первый акт очень тихо: «Пришел поезд, слава богу. Который час?» Затаенность ожидания того, чего ждал всю жизнь. Была раньше юношеская влюбленность в «барышню». Эта влюбленность осталась на всю жизнь. Когда он говорил: «Любовь Андреевна… молоденькая, такая худенькая…», выделяя это «худенькая», словом обрисовывая свою влюбленность в эту худобу, – мы понимали, что для него эта встреча радостная, но он ее и боится. Боится разочарования, ведь прошло много лет. Но нет – приехала такая же! И от этой встречи открытая радость, хотя его даже не заметили в суматохе приезда. Да еще у него для нее есть сюрприз: он придумал им спасение – разбить вишневый сад на дачные участки и продавать. Но его не слушают! Он не сердится. «Не хочется уезжать», – единственная резкая реплика в первом акте у него.

Первый акт – все знают о беде. О продаже имения. Но никто об этом не говорит, кроме Лопахина. Говорить об этом неделикатно, поэтому его никто не слушает. «Милый мой, простите, вы ничего не понимаете…» – смеясь, говорит Раневская. Как если бы больному, у которого смертельная болезнь (а он о ней, конечно, догадывается), здоровый, ничего не знающий, не понимающий человек, не врач, говорит, что излечение, скажем, в том, чтобы покрасить волосы в зеленый цвет, – тогда «как рукой снимет». Естественно, от такого совета отмахиваются.

Со скрупулезностью врача Чехов ведет историю болезни. Во втором акте в болезнь уже поверили. О ней говорят. Лихорадочно ищут средство спасения. За Лопахина цепляются: «Не уходите… Может быть, надумаем что-нибудь!» «Нелюбимому врачу» Лопахину раскрывают душу (монолог Раневской о «грехах»), докапываются до причины болезни. На откровенность Раневской Лопахин тоже отвечает откровенностью: говорит о своем несовершенстве, что отец бил палкой по голове и что пишет, «как свинья». Ему кажется, что сейчас его слушают, разговаривают с ним «на равных» и – вдруг – такая бестактная реплика Любови Андреевны: «Жениться вам нужно, мой друг… На нашей бы Варе…» От неожиданности, ведь его перебили почти на полуслове, он соглашается торопливо: «Что же? Я не прочь… Она хорошая девушка…»

Третий акт – ожидание результатов. Торги. Как ожидание исхода тяжелой операции. Тут несоответствие ситуации и поведения достигает вершины: стремятся прикрыть смертный страх музыкой, танцами, фокусами. И наконец узнают результат операции – смерть… А в смерти виноват тот, кому почему-то доверились, – Лопахин. Ведь это он поехал с Гаевым на торги, чтобы на 15 тысяч, которые прислала ярославская бабушка, купить и выкупить имение, а их, оказывается, не хватило, чтобы проценты заплатить…

Четвертый акт – все позади. И беда, и болезнь, и ожидание, и смерть. Как после похорон, когда домашние вроде бы занимаются своими делами, но голоса еще приглушенные, оперирующий врач чувствует себя виноватым – от этого излишне громок и распорядителен. Суета сборов. Отъезд. Только иногда среди этой суеты – вдруг отупение, все сидят рядом, молчат. А потом опять дело… дело. Сборы. Суета. И опять сгрудились осиротелой кучкой. Все вроде бы буднично. И лишь в финале прорывается настоящий, как будто только что осознанный, последний крик – прощание над могилой: «О мой милый, мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!..»


Майя Туровская писала в «Искусстве кино» в 1987 году:

«Лопахин – В. Высоцкий, который в спектакле Эфроса есть второе главное действующее лицо “Вишневого сада”, исторически и лично обречен любить Раневскую и отнять у нее вишневый сад.

Поразительны в игре Высоцкого эти осторожные, почти робкие интонации и жесты человека, который восхищенно боится прикоснуться к чему-то хрупкому и драгоценному. Его раздражает бабья никчемность Гаева, но обращаясь к его сестре, он сдерживает голос, жест, взгляд. Все целуют руку Раневской – у нее привыкшие, зацелованные руки, но его рука повисает в нерешительности над ее рукой – он не смеет. Он стесняется объяснять ей и робеет спасти ее, хотя бы насильно.

Весь сюжет пьесы приобретает от этого целеустремленность и внутренний напор страстей: лично, человечески Лопахин силится спасти вишневый сад; кажется, кивни только Раневская, и он все бросит ей под ноги; но она роковым образом его не замечает. (Так же – почти фарсово – Лопахин будет бегать с бумажником за Петей Трофимовым, а Петя отбиваться от денег.) Ирония истории персонифицирована в истории этой высокой, безответной любви. И чем выше, хрустальнее была его мечта, тем ниже, безобразнее срывается он в хамской, хрипящей пьяной пляске после покупки вишневого сада. Это не запой, не загул, а именно срыв, когда душа теряет все вехи и слепо отдается грубым предначертаниям истории вместо своих привязанностей. Когда-то по поводу режиссуры А. Тарковского мне пришлось писать, что сократились, сжались, кажется, сами слова; раньше были они многосложными – “переживания”, “потрясения”, нынче они коротки и резки – “травма”, “стресс”. В режиссуре Эфроса эта короткость обнаружилась именно на “Таганке”, лишенной многожестия и житейских приспособлений его обычных актеров. Эмоции не имеют здесь протяженности, они вызывают короткие замыкания, мгновенные спазмы чувств».

Чехов писал в письме к Книппер, что Лопахин – «это мягкий человек». И Высоцкий играл непривычно для себя мягкого человека. Он был очень сдержан, тих и даже стеснителен. Стеснителен – и от своей влюбленности и от своей нескладности в необычном для себя белом костюме. И только иногда, как в спящем вулкане, что-то рокотало у него внутри, готовое сорваться на взрыв. От этой внутренней сдержанности появлялся какой-то закрученный ритм, который сначала, как маленький ветерок, собирал воронку пыли и мусора, потом все больше набирал силу, заворачивая все попадающееся на пути, и срывался ураганом, круша все на своем пути.

В начале спектакля Лопахин – Высоцкий еще очень сдержан, чуть скован, робеет в присутствии Раневской и всей ее свиты. Он явно в чужой и непривычной для него обстановке. Все время говорит невпопад. И только изредка прерывающие благопристойность общего тона секундные его окрики с хрипотцой – «Баба вы! Баба!» – с резким характерным жестом руки вниз – выдают глубоко спрятанную страстность натуры – предвестие того азарта, с которым Лопахин купит на аукционе вишневый сад и с почти садистическим наслаждением расскажет об этом в третьем акте.

Мы все были погодки, но Высоцкий всегда выглядел старшим. По внутреннему возрасту. От этого в Лопахине у него была некоторая покровительственность ко всем.

Эфрос в экспликации спектакля однажды, объясняя поведение Лопахина и всех остальных персонажей, употребил такой образ: по заминированному полю бегают и играют дети (или птицы, иногда говорил он). Среди них ходит человек и говорит: «Осторожно, здесь мины». Они на секунду пугаются, притихают, а потом с прежним азартом и беспечностью опять начинают играть, вовлекая в свои игры и этого человека. И он тоже иногда забывает, что поле заминировано, но потом спохватывается и опять: «Осторожно!» Он их безумно любит, поэтому для них и для него тоже – покупка Лопахиным вишневого сада – это предательство. Он это хорошо чувствует. Как если бы сам продал этих детей в рабство. От этого и крик души в монологе, боль, которая превращается в ерничание.

Монолог Лопахина в третьем акте «Я купил…» исполнялся Высоцким на самом высоком трагическом уровне лучших его песен. Этот монолог был для него песней. И иногда он даже какие-то слова действительно почти пел: тянул-тянул свои согласные на хрипе, а потом вдруг резко обрывал. А как он исступленно плясал в этом монологе! Он не вставал на колени перед Раневской – он перед ней на них естественно в плясе оказывался и сразу менял тон, обращаясь к ней. Безысходная нежность: «Отчего же, отчего вы меня не послушали?..» Варя раз пять бросала ему под ноги ключи, прежде чем он их замечал, а заметив – небрежно, как неважное, само собой разумеющееся: «Бросила ключи, хочет показать, что она уж не хозяйка здесь…» И опять в срыв: «Ну да все равно… Музыка, играй… Музыка, играй отчетливо!» Любовь Лопахина к Раневской мученическая, самобичующая. Абсолютно русское явление. У нас не было традиции трубадуров, рыцарской любви, не было в русской литературе любви Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты. Наша любовь всегда на срыве, на муке, на страдании. В любви Лопахина, каким его играл Высоцкий, было тоже все мучительно, непросветленно. Его не поняли, не приняли, и в ответ – буйство, страдание, гибель. Середины не может быть. Как у Тютчева: