Папа говорит: „Да сейчас послушаем. Серёжа, включи".
Я включаю, — нет записи. Отец мне дал по первое число: «Ты же сидел с микрофоном тут! Ты же записывал!"
Я сижу, — ну полным идиотом себя чувствую. Ну и обидно же, — друзьям хотелось поставить, ведь этих песен никто ещё тогда не слышал. Мы же мальчишками были, это же источник хвастовства тоже…
Володя помог мне, говорит: „Толя, ну что ты взъелся на него? Давай я сейчас ещё раз спою". И спел. Меньше, конечно, чем накануне, но часа полтора он пел.
М. Ц. — Эта запись сохранилась?
С. Г. — Записей у нас практически не осталось. Их порастаскивали. Некоторые записи у папы просто „свистнули" прямо из каюты. А некоторые кассеты подменяли. Возвращали такую же кассету, но — совершенно чистую.
М. Ц. — В театре Вы Высоцкого видели?
С. Г. — Видел, да. Помню, когда я смотрел „Гамлета", то пошёл один, — папа с мамой к тому времени уже этот спектакль видели. Володя мне сказал: „Сергей, ты после спектакля приходи ко мне в гримёрку".
Было это зимой, мы выходим на улицу, с нами и Марина Влади, она тогда в Москве была. Возле театра подходит к нам человек один, говорит: „Владимир Семёнович, извините, я из Магадана приехал, на спектакль не попал, и жду Вас тут. Очень прошу — дайте автограф!"
Мы вернулись обратно в гримёрку, и человек получил автограф на фото — причём, не только Высоцкого, но и Влади.
Человек этот подарил Высоцкому рыбу, тайменя, кажется. Потом мы ехали, Володя говорит: „Ну и что я буду делать с этой рыбой? Надо отдать кому-то".
М. Ц. — Вы так много и часто встречались с Высоцким, что не могу не задать вопрос: а Вам приходилось присутствовать при рождении какого-нибудь его стихотворения?
С. Г. — Да! И это была очень смешная история. Я учился тогда в восьмом классе. Нам на дом задали по русскому языку написать стихотворение про осень. Я пришёл домой в совершенном обалдении, поскольку творческих достоинств за собой не ведал. Стихи я любил и люблю, но как писать самому?
Прихожу домой, а у нас в гостях Высоцкий и Поженян, и я, просто к слову, в разговоре сказал, что вот, дескать, дали такое мне задание. А папа мне:
„Да у нас же тут полный дом поэтов! Сейчас мы это дело сделаем!"
И Высоцкий с Поженяном начали писать стихи про осень! А отец пошёл переодеваться, — они уходили куда-то. Тут приходит Окуджава, говорит: „Чего делаете?"
„Да вот, — говорят, — стихи про осень пишем. Серёже в школе задали".
Окуджава говорит: „Да? Ну, тогда и я буду".
И вот они втроём начали писать. Причём, такое лёгкое соперничество у них возникло, всё спрашивали у меня, какое из трёх мне больше нравится. Я очень долго увиливал, но тут вернулся отец, и мне удалось отвертеться от прямого ответа.
Потом Высоцкий меня попросил его листок выбросить. Сказал, что стихотворение не получилось. „Ты, — говорит, — порви это". Я не порвал и не выбросил, но никому не показываю этот текст. Кстати, тексты Окуджавы и Поженяна я тоже сохранил.
М. Ц. — В нашей беседе Вы несколько раз упомянули поэта Григория Поженяна. Я знаю, что они были знакомы много лет, с юности Высоцкого. А какие, по Вашим впечатлениям, у них были отношения?
С. Г. — Поженян был человеком очень интересным. Когда-то он произвёл на меня невероятное впечатление тем, что он наизусть знал всего Пушкина. Мы с ним даже поспорили. Я открывал собрание сочинений Пушкина и начинал читать с любого места — он тут же продолжал. Где-то на восьмой попытке я увял.
А что касается их отношений с Высоцким… Вы знаете, Высоцкий очень хотел быть членом Союза писателей, я уже тогда слышал эти разговоры. Он попросил Поженяна дать ему рекомендацию, и я помню их разговор, который мне очень не понравился.
Поженян сказал ему примерно следующее: „Володя, я, конечно, могу дать тебе рекомендацию, но о чём ты говоришь, какой же ты поэт?! Ну, песенник ты, бард, если хочешь так называться, но не поэт ты. Пушкин — это поэт!"
М. Ц. — И так и не дал рекомендацию?
С. Г. — Насколько я знаю, нет. А в разговоре, что называется, унизил Высоцкого»[216].
Сказав о круизах по Крымско-Кавказской линии, которые Высоцкий совершал на «Грузии» под командованием А. Гарагули, нельзя не сказать и о другом судне и другом капитане. А. Назаренко, капитан теплохода «Шота Руставели», тоже удостоился чести оказаться в числе тех, кому Высоцкий посвятил песню. «Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты…» имеет посвящение на беловом автографе: «Александру Назаренко и экипажу теплохода „Шота Руставели"».
«М. Ц. — Александр Николаевич, как Вы познакомились с Высоцким?
А. Н. — Мы познакомились совершенно случайно. В 1968 году снимался фильм „Служили два товарища", где Высоцкий играл роль поручика Брусенцова. Для съёмки сцены эвакуации режиссёр картины арендовал небольшой пароход в Одессе. И вот главный инженер, все его называли дядя Коля, а фамилия его была Ермошкин, сказал мне:
— Знаешь, тут Высоцкий снимается. Удели ему время, пожалуйста.
Я был тогда молодым тридцатилетним парнем, в то время я только что стал капитаном теплохода „Аджария". Хотелось принять Высоцкого, как только можно хорошо — и коньяк был самый лучший, и закуска соответствующая…
Постепенно мы подружились, а потом произошёл такой случай. Володины друзья с большим трудом „выбили" ему концерт в Одессе в Политехническом институте. А вышло так, что он у меня был в день выступления. Ну и перепил немного… А в зале института, который вмещает человек семьсот, собралось полторы тысячи. Не то, что сесть — стоять было негде! И они часа два ждали, а Володя не приехал. Меня потом вся Одесса год ненавидела.
А потом я понял: ни в чём он так не нуждался, как в отдыхе. А какой самый лучший отдых? Круиз по Чёрному морю! В то время это был самый лучший вариант. И он стал приезжать ко мне каждое лето.
М. Ц. — Сколько раз Высоцкий был на „Аджарии»?
А. Н. — Два раза — в 1968 и 1969 годах. С 1970 года я был капитаном теплохода „Шота Руставели" и Володя каждый год приезжал туда. За год до смерти уже не приехал — у него уже другая жизнь была. Появилась возможность жить полгода во Франции, бывать за границей и так далее.
М. Ц. — Как он проводил время во время круизов?
А. Н. — Мы поступали таким образом. Я просил его, чтобы он два раза за рейс выступал перед пассажирами (чтобы никто не придирался, зачем он здесь), а в остальное время он отдыхал. И, конечно же, я старался избавить его от назойливого внимания. Потому что, сами понимаете, много было таких, которые лезли к нему с бутылкой лучшего коньяка и вопросом: „Ты меня уважаешь?"
М. Ц. — Он писал стихи на корабле?
А. Н. — Да, у него была такая возможность. Я давал ему „люкс", и он мог работать без помех. Писалось ему тяжело. Иной раз по двадцать-тридцать вариантов одной и той же песни записывал. Черновики уничтожал. Я как-то хотел спрятать один листок, сохранить. Он увидел и не позволил:
— Ты куда берёшь? Ни в коем случае! Отдай сейчас же!
Песню „Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты…" он написал на „Шота Руставели" написал лично для меня. У меня хранится оригинал этой песни, написанный рукой Володи. Это он мне сам подарил и ещё кораблик на листке пририсовал.
М. Ц. — При написании этой песни Высоцкий, очевидно, использовал Ваши рассказы? Ведь он на тот момент за границей ещё не бывал, а в песне множество морских деталей.
А. Н. — Он всегда очень внимательно слушал меня, это правда. К тому же, я коллекционировал слайды и открытки. Одних только таитянских видов у меня было штук сто. Видимо, и мои рассказы, и слайды эти и были им использованы для песни.
Кстати, ещё одна известная песня Высоцкого — „Был шторм, канаты рвали кожу с рук…" написана на „Аджарии".
М. Ц. — В песне „Лошадей двадцать тысяч…" очень много морских терминов. Неужели Высоцкий так тонко знал эту специфику?
А. Н. — Ну он, конечно, консультировался со мной по поводу терминологии. А как песня появилась, я Вам сейчас подробно расскажу. Мы заходили в Новороссийск. Все мы были на мостике — я, Володя, Марина и ещё был Зиновий Высоковский. Вы знаете, возможно, что в Новороссийске есть такой ветер местный — бора, страшный такой ветер, срывающий с места камни.
Опытным капитанам разрешалось, на их усмотрение, заходить в порт без лоцмана. Когда заходили в порт, ветер был в правый борт. Надо в определённые точки отдать якорь. Якорь задерживает нос, а корму очень быстро разворачивает, и судно становится носом к ветру. Надо сделать так, чтоб корма прошла причал, надо ещё потравить якорь четыре-пять смычек, а потом уже буксир по команде капитана подрабатывает, подталкивает корабль к причалу. Когда выходить из бухты, надо смычек семь якоря выбрать, каждая смычка длиной 23 метра.
Высоцкий всё это наблюдал, стоя на мостике, у него всё лицо было в пыли, но он до конца отстоял. (Кстати, потом через много лет Зиновий Высоковский в какой-то газете, где он писал свои воспоминания, об этом рассказывал. Мне прислали эту газету, не знаю только, где она.) И Володя эти впечатления хватанул. Он такой, знаете, был очень цепкий в этом плане.
М. Ц. — С помощью моряков я разобрался в терминах, упоминаемых Высоцким в этой песне. Мне только непонятно выражение „руль полборта налево".
А. Н. — Объясняю. Руль разрешалось поворачивать на 32 градуса на каждый борт. Если повернуть больше, скажем, на сорок пять, он уже менее эффективен, вода уже тормозит движение и маневренность. По команде „Право на борт!" или „Лево на борт!" рулевому надо быстро прокрутить „баранку" так, чтобы перо руля стало по отношению к диаметральной линии на 32 градуса. А пол-оборота — значит, ровно наполовину.
М. Ц. — Я, в общем, примерно так и понимал, смущало меня только то, что в песне звучит „полборта", а не „пол-оборота". Значит, была такая команда.
А. Н. — Да. Я давал разные команды, но Володе понравилась именно эта — „полборта налево" Видно, красиво звучала.