Владимир Высоцкий. Воспоминания — страница 19 из 51

Между тем возбуждённый Высоцкий горел желанием отблагодарить нашего хлебосольного хозяина и попросил принести гитару. Стивенс, конечно, с нетерпением дожидался этого момента, но, как и подобает истинному джентльмену, даже прожившему долгое время в Советском Союзе, ничем не выдал своих эмоций. Учтиво поблагодарив, он пригласил нас подняться на второй этаж, где располагался его рабочий кабинет. Переступив порог этой мрачноватой комнаты и усевшись на длинный, старомодный диван, мы почувствовали себя рыцарями из романов Вальтера Скотта. Присутствие старорежимного «лорда» только усугубляло эту иллюзию. Правда, его наследник, всё ещё облачённый в газеты, представлял явно другую эпоху, но при желании мог сойти за привидение.

Перед нами на овальном столике лежали разноцветные пачки английских, американских, греческих сигарет и открытая коробка сигар «Ромео и Джульетта». Высоцкий обрезал кончик «гаваны» и раскурил её с такой небрежной невозмутимостью, словно был приучен к этому ещё в Эберсвальде.

— Сейчас я принесу вам гитару, — с таинственным видом произнёс Стивенс и направился к двери.

Чтобы получше разглядеть его хорошо подобранную библиотеку, я приблизился к книжному шкафу. Бросилась в глаза изданная недавно в Англии нашумевшая альбом-монография «The Russian Experiment» — первое серьёзное исследование русского авангарда 10—20-х годов. Я стал её лихорадочно перелистывать, жадно впитывая фамилии, иллюстрации, запах типографской краски. С истовостью заботливого опекуна Родина оберегала наши девственные души от дьявольского наваждения, укрывшегося под псевдонимом «модернизм».

Через несколько минут владелец особняка уже протягивал ничего не подозревающему Володе темно-вишнёвую семиструнную гитару старинной работы. Володя осторожно принял её в руки и... буквально окаменел. Эффект был поразительным. Таким ошеломлённым я его ещё никогда не видел. Так радуются, встретив нечаянно родственную душу.

— Это невероятно, — взволнованно проговорил он, — это же настоящая сумароковская, их в Москве от силы две-три.

Володя с трепетной нежностью, как бы не до конца веря, поглаживал корпус старинного инструмента и о чём-то с ним доверительно шептался. Казалось, он вот-вот расплачется. Он сидел с полуоткрытым ртом, стискивая время от времени зубы. Так Володя, будучи нетрезвым, обычно выражал своё восхищение. В этой хорошо мне знакомой мимике присутствовал, конечно же, элемент лицедейства, но сама «игра» была так трогательно невинна, что не только не раздражала, а, напротив, вызывала острое сочувствие.

— Продайте её мне. Она стоит двести рублей. Я давно о ней мечтаю. Продайте!

Это было что-то новое. Ведь трезвый Высоцкий никогда не позволял себе этого — просить что-нибудь лично для себя.

Наш хозяин прекрасно уловил состояние Володи и тактично попытался его успокоить.

— Вы понимаете, Володя, к сожалению, я не могу принять решение самостоятельно. Эта гитара принадлежит моей жене, и я должен с ней посоветоваться. Но вы не огорчайтесь, ведь мы, я надеюсь, видимся не в последний раз. Приедет моя жена, и мы ещё обязательно вернёмся к этому разговору.

А Володя уже вошёл в состояние творческого экстаза. Нервно пройдясь «говорком» по ладам непривычной гитары, он приготовился к атаке. Рядом, в боевой стойке, застыл большой импортный магнитофон с новенькой бобиной.

Сонную одурь арбатских дворов взорвало тоскующее furioso2 Высоцкого:


Я — по полю вдоль реки: света тьма, нет Бога!

В чистом поле — васильки, дальняя дорога.

Вдоль дороги — лес густой с бабами ягами,

А в конце дороги той — плаха с топорами...


Наверное, не случайно Володя начал именно с «Цыганской». Натянутые струны этой старинной гитары как бы связывали две России — Россию Высоцкого с Россией Аполлона Григорьева. Она ещё помнила своих прежних владельцев: касание их рук, движение их душ, и теперь, вручённая по праву наследства Володе, казалась оружием в битве за историческую память.

Атмосфера ли реликтового коттеджа, гитарные ли аккорды, винный ли дурман исподволь уносили меня в прошлое — к фантасмагории русского лихолетья. Откуда-то выплыли читанные когда-то в репринте щемящие строки полузабытого автора:


Эмалевый крестик в петлице

И серой тужурки сукно...

Какие печальные лица

И как это было давно.


Какие прекрасные лица

И как безнадёжно бледны

Наследник, императрица,

Четыре великих княжны...


Как смешны эти заокеанские плачеи — Гертруда Стайн с «потерянным поколением» или Маргарет Митчелл с «унесёнными ветром» — на фоне истребительного торнадо, пронёсшегося однажды над Россией. Омерзительный фарс, срежиссированный кучкой озлобленных российских неудачников, перемоловший во имя Справедливости миллионы человеческих судеб. Сардоническая ухмылка Мефистофеля, услужливо наречённая западными гуманоидами зарёю новой эры. Воистину — «Китеж-град ужалил лютый гад...»

В витиеватых узорах вязкого сигарного дыма невнятным фантомом возник бывший владелец особняка. Казалось, «экспроприированный экспроприатор» хотел узнать именно у Высоцкого, как же это так произошло: «Нет державы, нету трона, — жизнь, Россия и законы — всё к чертям!.. Как до этого дожили, неужели на Россию нам плевать?!»

Куда выплеснул бывшего домовладельца, с его маленьким правом на жизнь, октябрьский вселенский потоп? На праздничные ли тротуары европейских столиц или обледенелые нары ГУЛАГа? Что стало с его семьёй, друзьями, прислугой?

Я почувствовал себя неуютно в этом выморочном доме. Понимал ли сам Стивенс всю двусмысленность и нелегитимность своего проживания в реквизированном швондерами особняке? Теперь радушное палаццо казалось мне сумрачным английским замком, где по ночам бродят души его бывших владельцев. Отчего-то припомнился леденящий в детстве душу кадр из английского трофейного фильма «Дорога на эшафот» — зловещий проход палача с вывороченной ступнёй и растянутой собачьей улыбкой к своим маленьким жертвам: узникам замка Тауэр.

Всё глуше, всё безнадёжнее звучали аккорды старинной гитары:


Будто нет ни весны, ни лета,

Чем-то скользким одета планета.

Люди, падая, бьются о лёд.

Гололёд на Земле, гололёд —

Целый год напролёт гололёд...


Был уже шестой час утра. Надо было торопиться, но Стивенс, сняв телефонную трубку, просил нас не волноваться: «Вас отвезут в аэропорт». Пока мы пили на кухне утренний кофе, «лорд» куда-то отлучился. Вскоре он вернулся с компактным кожаным саквояжем в руке. Там были бритвенные принадлежности и смена белья для сына. Тут же при нас он вручил ему увесистую пачку купюр и присел с нами «на дорожку».

Наследник, уже нарядившийся в симпатичную голубую рубашку, нетерпеливо поглядывал на часы. Он был сама скромность и пригожесть. Да, он не вписывался в европейский дизайн особняка, но именно поэтому показался мне сейчас вырезанным фрагментом из гобелена прошлого. Кто знает, быть может, его показная эпатажность была не более чем формой оппозиции ханжеской нормативной морали социализма. Существовала какая-то, мне самому неясная, связь между этим испорченным комфортом мальчишкой и отменённой в октябре Россией.

Минут через пятнадцать раздался звонок в дверь. На пороге красовался импозантный господин в чёрном рединготе и белоснежных перчатках. Это был личный водитель Эдмонда Стивенса, больше напоминавший дирижёра западного симфонического оркестра, приехавшего на гастроли в Москву. Эти белые перчатки окончательно нас доконали. Лихо закрученная голливудская интрига плавно шла к предсказуемому хеппи-энду.

— Доброе утро! Автомобиль подан! — с едва заметной иронией в голосе доложил водитель-дирижёр. Ловким жестом вышколенного дворецкого он распахнул дверцы лоснящегося самодовольством лимузина, и, переполненные впечатлениями, по-отечески напутствуемые Стивенсом, мы в изнеможении плюхнулись на заднее сиденье.

В машине мои мысли приняли несколько неожиданное направление. Глядя на небрежно покоившиеся на руле белые перчатки, я почему-то задумался о будущем. Что ожидает меня на закате жизни, в возрасте великолепного Стивенса, останься я в России? При самом удачном раскладе в далёкой перспективе маячила жалкая пенсия и бесконечное домино с отставным генералом Манченко. А Володя? Как сложится его судьба?

Можно было только выстраивать умозрительные версии о причинах, подвигнувших нашу лишённую сантиментов власть проявить к американскому журналисту такую избыточную щедрость...

В двух шагах отсюда, в Сивцевом Вражке, проживал другой известнейший журналист — француз Жан Катала, которого упоминает в своих оттепельных мемуарах «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург. Если Стивенс ассоциировался с английской Палатой лордов, то Катала воплощал собою тип чистокровного пэра Франции. Этот блистательный экс-сталинист с манерами маркизов XVIII века был, как и Стивенс, влюблён в Россию, хотя, будучи незаконно интернирован НКВД в аннексированной Эстонии, успел хлебнуть в своё время сталинских лагерей. Полтора года назад я был с Мишель у него в гостях и теперь мог воочию сравнивать степень благоволения соответствующих инстанций к этим двум западным «акулам пера».

На фоне апартаментов Стивенса жилище Катала смотрелось скромным обиталищем номенклатурщика среднего звена. Да что Катала, сам легендарный Ким Филби поселился после своего вынужденного бегства в Москву в типовой советской квартире. Катала поражал не блеском апартаментов, а блеском интеллекта. Именно он — творец закона «диалектики прозелитизма». Речь идёт о непростых взаимоотношениях левой западной интеллигенции с первой Страной Советов. Чем пламеннее любовь к ней на расстоянии, тем болезненнее отрезвление при очной ставке. Это печальное правило не знает ни одного исключения — его неумолимая логика равнодушно гасит трепетный энтузиазм идеалистов всех мастей и рангов: от Андре Жида до Ива Монтана, от Айседоры Дункан до Мишель Кан. Особенно беззащитны перед этим законом женщины.