Рассказывая о Берии, рисуя его психологический портрет, Хрущёв коснулся и драматической сцены финального расставания «учеников с Учителем» на Ближней даче. (Его рассказ, кстати сказать, почти полностью совпадал с содержанием известной газетной публикации в аджубеевской «Неделе» периода оттепели, бывшей, по-видимому, литературной обработкой именно этого свидетельства.) Вот что мы от него услышали:
— Все мы, члены Политбюро, стояли недалеко от дивана, на котором лежал умирающий. Когда у него закрылись глаза, мы решили, что это конец, он скончался. Первым отреагировал Берия. Торжествующим голосом он вскрикнул: «Тиран умер!»
Мы пребывали в молчании: каждый был погружён в свои мысли. Но спустя мгновение у Сталина, к нашему изумлению, начали медленно приподниматься веки. Нас охватил ужас, а Берия, подскочив к дивану, рухнул на колени, схватил руку Сталина, стал её целовать и, вышибая слезу, прошептал: «Я здесь, Иосиф Виссарионович».
Но вот вежды вождя вновь сомкнулись. Берия вскочил и снова закричал: «Тиран и убийца мёртв!»
Через несколько минут глаза Сталина приоткрылись и ещё раз уставились на нас. Мы окаменели. Берия же, один к одному, снова исполнил тот же номер. Эта комедия повторилась три-четыре раза, пока Сталин окончательно не смежил очи, на этот раз бесповоротно. Вот он какой был, Берия!.. Что рядом с ним этот, как его, — у Шекспира — ну как же его?
— Яго? Ричард Третий? Клавдий? — Все трое мы дружно устремились ему на помощь.
— Да нет, — мучительно ворошил в слабеющей памяти вереницу шекспировских злодеев Никита Сергеевич, — нет, этот, — ну как же его?.. Макбет! Так вот, перед Берией он — мальчишка!
По словам Хрущёва, единственным человеком, который мог открыто сказать Берии правду в лицо, даже в присутствии Сталина, был Молотов: «Ну, этот всё может».
На такой высокой литературной ноте и закончился этот рассказ о коварном экс-соратнике.
Помню Володин политический вопрос:
— Никита Сергеевич, неужели вы не догадывались, что Сталин сам санкционирует репрессии 1937 года?
Хрущёв в ответ рассказал большую историю о том, как он, в годы работы на Украине, по настоянию Сталина, скрепя сердце отпустил «на повышение» в Москву своего товарища и ближайшего сотрудника. И тот вскоре пропал из его поля зрения. А при очередной встрече в Москве Сталин, опережая вопрос Хрущёва и изобразив скорбную мину, сказал: «Представляешь, Никита, эти мерзавцы забрали его. Такого работника! Поздно узнал, ничего не смог сделать».
— И я поверил ему. Мы все тогда думали, что всё зло — от НКВД, что его главари обманывают Сталина и партию. Там было всё не так просто: ведь Сталин сам разоблачил Ягоду и Ежова и расправился с ними. Мы верили в их заговор против ленинского ЦК — такими были наивными. И потом — Сталин умел убеждать, умел нравиться, привлекать на свою сторону.
Мы слушали Хрущёва, можно сказать, открыв рот. Спрашивали наперебой, как это он проморгал октябрьский переворот? Ответа дословно не помню, но суть его слов была примерно такой: «Да вот этот, — здесь он мимикой и жестами очень похоже изобразил брови Брежнева, — предателем оказался. И о Суслове меня тоже мои люди предупреждали, советовали его убрать, но я не послушался».
После чего Володя спросил:
— А почему, Никита Сергеич?
— Да потому что дураком был.
Чем дольше мы с ним говорили, тем больше он теплел. Чувствовалось, ему приятно говорить с молодыми людьми. Мы уверяли его, что не забываем, сколько полезного сделал он для народа. Сказали, что вот, — мы так ждали реформ, так надеялись на перемены, а теперь страдаем, можно сказать, из-за его доверчивости.
Ближе к концу застолья Володя спросил, есть ли в доме гитара. Но гитары не оказалось, на что он весело сказал:
— Ну, в таком случае разрешите приехать ещё раз, попеть для вас.
Хрущёв ответил, что да, конечно, и больше мы к этой теме не возвращались.
Помню, уже выходя из дома, Высоцкий спросил:
— Никита Сергеич, столько вы всего знаете, столько прошло через вас событий, почему не напишете мемуары? Люди, молодежь — ждут.
— А вы мне можете назвать издательство, которое бы их напечатало?
(Позже, когда мы вернулись ко мне домой, Володя сказал, что в этот момент он подумал: «А сам-то ты как в свое время к таким вещам относился?» А потом добавил: «Они прозревают только тогда, когда это их лично коснётся».)
Никита Сергеевич вызвался нас провожать, Тайга увязалась за нами, и мы ещё с полчаса разговаривали, гуляя по дачному участку. И тут он стал говорить об антисталинской компании: как он её начинал, как она проходила. Возможно, кое о чём он не решился упоминать за столом, опасаясь прослушивания. Один эпизод из рассказанных особенно врезался в память, по памяти я его здесь и привожу.
«Меня фактически вынудили проводить эту кампанию. Сразу же после смерти Сталина в ЦК КПСС стали приходить кучи писем от западных компартий — из Чехословакии, Венгрии и других мест. Ведь в числе репрессированных в тридцать седьмом и в более поздние годы было много деятелей западных коммунистических и рабочих партий. Писали их жёны и дети: «Что же там такое у вас произошло? Давайте разбирайтесь». Надо было принимать какое-то решение.
Я собираю Политбюро, спрашиваю: «Что мы им будем отвечать? Врагов мы наказали или невиновные погибли?» К тому же многие репрессированные коминтерновцы проходили по разным уклонам: левые, правые, троцкисты, — и если мы будем их оправдывать, то надо нам и у себя решать, как быть с Зиновьевым, Каменевым, Бухариным... Мы уже решили реабилитировать Тухачевского, Яки-ра, Постышева, но надо же что-то и с этими решать. Я им (членам Политбюро) говорю: «Ну какой же Зиновьев враг народа, если Ленин его называл Гришей? Ведь Ленин в Разливе вместе с этим Гришей в одном шалаше скрывался».
Помню, я тогда удивился: все они больше склонялись оправдать «правых» уклонистов — Бухарина и Рыкова, — а Зиновьева и Каменева, связанных с троцкистами, люто ненавидели. И вообще колебались: «Нет, к этому мы не готовы. Это грозит устоям нашего общества. Этим тоже надо заниматься, но — постепенно». В общем, коллективное руководство меня не поддержало. Кроме Микояна, — остальные или мялись, или были решительно против. Приходилось считаться и с репутацией лидеров братских компартий, в своё время полностью одобривших сталинские чистки.
А я им сказал: «Тогда давайте сделаем так, чтобы совесть у нас была чиста. Давайте напишем Завещание для потомков от имени всего нашего коллективного руководства. С условием: вскрыть после нашей смерти. И в этом Завещании подпишемся, что ни Бухарин, ни Зиновьев, ни Рыков, все эти правые и левые уклонисты, — не были врагами народа. Что мы их реабилитируем и таким образом восстанавливаем историческую правду».
Не приняли! И я ничего не мог с этим поделать — коллективное руководство»...
Провожая нас, Хрущёв вышел за ворота. Местные жители снисходительно-уважительно с ним здоровались: «Здрасьте, Никита Сергеич».
Запомнилось, что на нём был габардиновый плащ: старый плащ серо-стального цвета, какие в те годы носили все наши руководители. На левой стороне было небольшое масляное пятно, и ещё — не хватало одной пуговицы, на её месте болтались обрывки ниток. Все эти мелочи остались в памяти только потому, что Володя тогда же сказал мне вполголоса: «Что ж это Нина Петровна — не может, что ли, ему пуговицу пришить?»
Вот так это всё тогда и происходило...
Рассказ об этой нашей поездке не раз появлялся в печати. Но было в нём так много ерунды и откровенной неправды, что порой мне просто неловко было всё это читать. Небылицы появлялись даже в мелочах. Так, некий «биограф» Высоцкого в своём объёмистом опусе убеждает читателей, что водку тот закусывал солёными рыжиками. Дешевый журналистский приём в расчёте на отсутствие свидетелей. Не было никаких рыжиков.
И песен Хрущёву Высоцкий не пел, и разговора о выставке художников-абстракционистов в Манеже не было; не приносил нам Хрущёв и старых газет, в которых говорилось бы о его заслугах в борьбе с культом личности, и уж тем более не декламировал Володиных стихов. Не было и «пидорасов»...
Но, может быть, не только мемуаристы, в том числе и Марина Влади, виноваты в таком количестве неточностей и неправды. Володя был прекрасным рассказчиком и мог, скажем так, приврать для красоты. Даже не то чтобы приврать, а прихвастнуть, разукрасить свой рассказ — вполне простительная для профессионального артиста слабость. Описывая тот или иной эпизод своей жизни, он, особенно если было много слушателей, меньше всего заботился об абсолютной достоверности. Для него это были своеобразные моноспектакли, в которых полёт фантазии — их неотъемлемая часть. Другое дело, когда разговор шёл тет-а-тет. Тогда пропорция правда—выдумка резко менялась.
И ещё раз подчеркну: Володя в этот день не собирался специально ехать к Хрущёву, чтобы посоветоваться с ним о своих проблемах (как следует из всех интерпретаций этой поездки). Могу с абсолютной уверенностью утверждать, что это была поездка-экспромт, такой вот подарок мне при соответствующем Володином настроении.
Незабываемым для меня стал и общий настрой той беседы. Володя вёл себя так, как будто рядом с ним сидел не бывший руководитель страны, а обыкновенный пенсионер. Он не испытывал какого-то пиетета или трепета по отношению к Хрущёву, скорее — снисходительность. Было видно, что Высоцкий отдаёт ему должное, но в то же время за его словами как бы стояло: «Как же это вы прозевали, и мы опять в это дерьмо окунулись?!»
Мне показалось, что Никита Сергеевич уже был как бы в отключке от общественной ситуации, у него было совершенно другое состояние — что-то типа прострации. Нужно учесть и его возраст — ему было тогда 76 лет: он выглядел окончательно разуверившимся в «предустановленной гармонии», одряхлевшим Кандидом, который на склоне лет принялся «возделывать свой сад». О событиях своей жизни он говорил без сопереживания, как о чем-то фатальном. Живая обида чувствовалась только в его словах относительно «хрущоб»: «Я же пытался сделать людям лучше... где же благодарность людская?.. Подняли их из дерьм