Владимир Высоцкий. Воспоминания — страница 48 из 51

или-или, я рано или поздно должен был с них сорваться и сверзиться на земную твердь. А ведь в свое время Высоцкий предупреждал меня по-дружески: «Ты слишком требовательный».

И вот суровая проза приземления, не мешкая, перевернула ещё одну страницу моей сумбурной биографии. Не успев толком очухаться, я с ходу оказался причтенным к касте стопроцентных аутсайдеров.

Как преодолеть извечный антагонизм расцвета и упадка, подъёма и апатии? Обескураживающая разница наших с Высоцким жизненных статусов била в глаза. Все чаще вспоминалась мне горестная русская поговорка: «Сытый голодного не разумеет». А перипетии собственной судьбы родили другой житейский афоризм: «Неравенство нарушает дружбу».


Впервые побывал я на новой Володиной квартире летом 1975 года. С каким-то извиняющимся видом ознакомив меня с расположением комнат, он неожиданно сказал:

— Вот окончим ремонт, и переедешь жить ко мне.

И хотя этот словесный жест вытекал из его концепции дружбы, в случае со мной он выглядел явно несуразным. С какой это стати, загнав самого себя без посторонней помощи в угол, поселюсь я этаким сибаритом-приживальщиком у вкалывающего, как колодник, Высоцкого? Занятная перспектива — зажить в доме человека, в эпоху которого живешь!? И как бы на это посмотрела Марина? Ведь на Западе, а уж тем паче во Франции, постулат «каждый спасается в одиночку» никто ещё, кажется, не отменял.

И все же хотелось понять сквозившее в тот день в поведении Володи чувство неловкости. Ещё совсем недавно он признавался одной нашей общей знакомой, что чувствует себя передо мной виноватым. Непонятно, что имел в виду Володя. Не сам ли он, узнав о предстоящем разводе с Мишель, предупреждал меня:

— Ты хоть понимаешь, что потеряешь весь этот комфорт?

Он знал, что на развод я пошел без всякой предварительной страховки, из чистого упрямства, и должен был думать не о комфорте, а об элементарной крыше над головой. «Винить» себя Высоцкий мог разве что в авторстве песен, тексты которых и вдохновляли меня на череду, мягко говоря, алогичных поступков. Поэтому слово «комфорт» звучало в устах Володи почти кощунством: к какому комфорту можно стремиться после его песен? А я был ими отравлен насквозь. Два минувших после его ухода десятилетия только подтвердили мой диагноз — никакого противоядия им в природе не существует. Во всяком случае, для моего организма, уже подорванного в юности еще и поэзией Блока. Растворившись в крови, эта двойная доза яда и предрешила, в конечном счете, мою судьбу, походя опровергнув наивное кредо материализма: «бытие определяет сознание».

Как бы то ни было, чем острее ощущал я свое изгойство, тем стремительнее росла моя мнительность. Мне не стоило особых трудов убедить себя, что моя дружба Володе больше не нужна. Весьма меня озадачивала и странная закономерность: его новые друзья и знакомые были люди сплошь преуспевающие. Художник Михаил Шемякин — богат и знаменит. Сценарист Эдуард Володарский тоже не бедствовал. Его супердача в Красной Пахре просто поражала воображение. Побывав там как-то с Мариной Влади, я так смешался, что сидел как оплёванный и не смел произнести ни слова. «Умеют же устраиваться люди под диктатурой пролетариата», — с тяжёлой многоцветной завистью маргинала подумал я, узнав, что нахожусь на бывшей даче поэта Семена Кирсанова. И совсем уж диковинной птицей в этом новом хороводе смотрелся некто Бабек Серуш — «беспачпортный купчина» с золотой душой, сомнительной репутацией и тугой мошной. Все больше времени проводил Володя на его роскошной — выкупленной у Зыкиной — даче с бассейном. А ведь еще совсем недавно он признавался мне в своей нелюбви к тусовкам: «Просто жалко времени». Даже Вадим Туманов, человек самой драматической судьбы из нового окружения Володи, по нашим советским меркам, был безусловным богатеем.

Отныне Высоцкий был окольцован людьми состоятельными и состоявшимися. И, главное, нужными. Но никто их ему не навязывал. Не могли же, например, ловчилы-импрессарио выжимать из него все соки вопреки его воле? Смешно обвинять их в нечестности. В жизни каждый выполняет свои функции. Высоцкий поёт, зритель аплодирует, антрепренёр жульничает. Взаимовыгодное сотрудничество на материальной основе.

Разумеется, в это «буйство бытия» я никак не вписывался. Зато смерть Володи расставила всё по своим местам.

Жена одного из таких «состоявшихся» друзей сразу же после похорон (!) участливо объяснила Марине, что не стоит так убиваться из-за человека, целых два года крутившего роман с «какой-то девчонкой». Та же подруга проинформировала и о внебрачной дочери Володи от небезызвестной Марине актрисы Театра на Таганке. Детали этой сенсации Марина выясняла и у меня, великодушно заметив, что если это — правда, пусть девочка носит фамилию отца.

Конечно, в последние годы Володя сильно изменился. От былой неуверенности не осталось и следа. Очень близкий ему в то время человек — та самая «девчонка» — Оксана Афанасьева подтверждает, что Володя считал себя гениальным и неоднократно говорил об этом. Если бы она видела более раннего Высоцкого — знаменитейшего, но замечательно скромного! Таким он оставался ещё долгое время после появления Марины.


Однажды в 1974 году, услышав на Матвеевской запись песни «Белое безмолвие», я выразил автору свое искреннее восхищение.

Его ответ понравился мне не меньше самой песни:

— Да, это одна из лучших вещей, которые мы сделали.

Оказалось, он имел в виду записи для многострадального, так и не появившегося диска-гиганта фирмы «Мелодия», для которого Марина исполнила несколько стилизаций мужа. И хотя к этой песне она никакого отношения не имела, Володя великодушно назвал её соавтором.

Или другой эпизод той же поры. У Володи очередной срыв. Он мечется, стонет всю ночь, я же, сидя рядом, прикладываюсь время от времени к коньячной бутылке, чтобы ненароком не уснуть. Под утро Володя утихомирился, а я, от нечего делать, стал листать дарственные сборники Межирова и Самойлова, о чьих дарованиях опекаемый ими поэт-«непрофессионал» хотел услышать мое мнение. Стихотворения эти недвусмысленно взывали к интеллектуальному отклику, а мои утомлённые мозги в столь неурочный час к этому были явно не готовы. Отложив до лучших времен сугубую поэзию ума, я с жадностью наркомана потянулся к «американскому» Мандельштаму, которого привезла из Парижа Марина. Но тут передо мной возник пришедший в себя, но все еще неодетый Володя. Застав меня за моим любимым занятием, спросил:

— Ну что, прочитал? Что скажешь?

— Володя, ну не могу я натощак читать: «Коммунисты вперед, коммунисты вперед», — честно признался я.

— Да это же раннее, что ты к ним привязался? Прочти последние. А Самойлов?

— Ну не по мне эта рассудочная поэзия. Не берет. С похмелья воспринимаю одного Мандельштама, — ляпнул я запальчиво.

Чуть помолчав, Володя очень неуверенно, как бы ища поддержки, произнес фразу, от которой у меня защемило сердце:

— Да, когда выпьешь, хочется слушать только Мандельштама и... меня.

Ничуть не кривя душой, я тут же исправил свой промах:

— Ну ты-то вообще вне конкуренции. Конечно, сперва ты, а потом — Мандельштам, Цветаева и Алеша Дмитриевич.

Под этим диагнозом я готов подписаться и сегодня, тридцать лет спустя...

Да, многое, очень многое изменилось за эти несколько лет в Высоцком. Даже его неуемная, с оттенком бесшабашности, энергетика обрела какую-то западную заданность. Он настроил себя на прямо-таки самоубийственный, сугубо нерусский ритм жизни, в котором угадывалась не воспетая им самим ставка на зыбкую Удачу, а расчет на гарантированный Успех. Эта младшая сестра пошловатого триумфа виделась мне недостающим звеном девиза «время — деньги», вечным клеймом выжженного на чугунном лбу Статуи Свободы, с неотвратимостью сомнамбулы шествующей к бездне бездуховности.


А всё начиналось, казалось бы, с пустяка — с одежды. Лето 1969 года. Квартира Нины Максимовны. Володя слегка на взводе — рвётся в ресторан ВТО: «Только переоденусь». Он возвращается довольно быстро. Я молча таращусь на него, силясь осмыслить случившееся. Первая реакция — подмена! Никакого Высоцкого в комнате нет и в помине. Вместо него — какое-то огородное чучело, разряженное в сногсшибательное прет-а-порте от Кардена. Расклешенные жёлтые замшевые штаны с бахромой, ниспадающие на ликующий лак черных штиблет с высоченными каблуками, дорогущая, из жёлтой же замши куртка на молниях и, — в пандан ей, — несусветная кремовая рубашка с длинноухим воротником. Лицо его отражало одновременно смущение, мнимую решительность и... просьбу о помощи. Не менее сложная гамма чувств изобразилась и на моей собственной физиономии. По ней растерянно блуждали недоумение вперемежку со щемящей болью.

К счастью, сия немая сценка длилась недолго. Фатоватый фантом растворился в дверях и через минуту предстал настоящим Высоцким в своем неброском обыденном одеянии. В тот день Володина душа, словно чуя опасность, отторгла щедрые дары «данайки».

Этот маленький эпизод — один из ключиков к разгадке эволюции Володи. Душком самоизмены, предвестием беды несло от этой с виду такой безвинной метаморфозы. И настораживала она, конечно, не одного меня. Вот запись в дневнике Валерия Золотухина от 30.09.1971 года: «Володю, такого затянутого в черный французский вельвет, облегающий блузон, сухопарого и поджатого, такого Высоцкого я никак не мог серьёзно воспринять, отнестись серьезно, привыкнуть. В этом виноват я. Я не хочу полюбить человека, поменявшего программу жизни. Я хочу видеть его по первому впечатлению. А так в жизни не бывает».

Или — взгляд женщины, помнившей Высоцкого ещё студентом мхатовской студии, — адресата знаменитой песни «Она была в Париже» актрисы Ларисы Лужиной: «Мне кажется, до Франции он был крепыш, недаром Марина в него влюбилась, она почувствовала сильное мужское начало; потом, когда он стал жить в Париже, на нем появился другой отпечаток, он сделался субтильным. Из невысокого, но могучего русского парня как бы ушла сила. Такой французик... Я встречала его потом в театре, в джинсовом костюмчике, худенький, маленький...»