Владимир Высоцкий. Воспоминания — страница 50 из 51


Осенью 1988 года мне довелось присутствовать на выступлении Иосифа Бродского в Сорбонне. Когда, выделив из современных бардов Высоцкого, он принялся расхваливать его стихотворную технику, аудитория, состоявшая в основном из эмигрантов третьей волны, глухо зароптала. Диссиденты отвечали Высоцкому взаимностью: для них он был недостаточно радикален и злободневен.

Сам Володя с досадой рассказывал о нравах, царящих в диссидентских кругах Парижа.

— Представляешь, каждый каждого подозревает в стукачестве, обзывают друг друга лагерными гнидами. Никакой солидарности.

С усмешкой рассказывал он и о фобиях писателя Владимира Максимова, денно и нощно ждущего спланированного КГБ покушения на свою драгоценную жизнь.

Из эмигрантов третьей волны Володя, помимо Шемякина, очень уважительно отзывался о Синявском и Бродском. Позже Мишель подробно рассказывала мне, как она вместе с Высоцким и Бродским оказалась на домашнем вечере, устроенном приятелем Марины кинорежиссером Паскалем Обье. Это случилось в 1977 году, во время гастролей театра на Таганке, поэтому в числе гостей были Юрий Любимов и Алла Демидова. Бродского во Франции еще толком никто не знал, и Володя представил его собравшимся друзьям хозяина как крупнейшего из современных русских поэтов. И вот на этом вечере Бродский спел «Лили Марлен». Режиссер-коммунист Обье, понятное дело, стал возмущаться тем, что русский эмигрант горланит у него дома нацистские песни. Бродский взорвался и не стал таить от Мишель, что он думает по этому поводу:

— Что за безграмотные люди: не знают, что эту песню пели не только нацисты, но и Марлен Дитрих, бывшая офицером американской армии. Ну и друзья у Марины — куда меня пригласили?

Бродский, кстати, признавался Мишель, что ненавидит Париж и приезжает туда только из-за друзей и издательских дел. Он любил Англию и Америку. И еще, как оказалось, Венецию...


* * *


А между тем жизнь, высунув язык, упитанным румяным колобком катилась куда-то мимо меня. Казалось, всё самое стоящее ушло уже за поворот, поставив меня на глубокий якорь в каком-то заглохшем затоне. И всё-таки она продолжалась, эта жизнь, и предлагала себя прожить, хотелось вам этого или нет. Защёлкнув на замок эмоции, иллюзии и принципы, решил я, любопытства ради, довериться-таки испытанному вожатому рода человеческого — Разуму. Эмиграция во Францию казалась тогда единственным шансом выпрямить штурвал судьбы, да и Володя с Мариной всячески подогревали во мне эти беженские настроения. Между тем добровольное расставание с Отечеством было делом весьма хлопотным. На воротах Родины висели увесистые амбарные замки нелепых, а зачастую и невыполнимых формальностей. Дабы заполучить требуемую ОВИРом характеристику, пришлось, предав оптом и в розницу идеалы детства, отрочества и юности, трудоустроиться по блату в прозаический Роспотребсоюз.

И вот, явившись однажды осенью 1976-го в своем новом качестве товароведа (!) на службу, я заметил сильное оживление в фойе нашей конторы. Исполненная плакатным пером афиша, перед которой толпились члены трудового коллектива, извещала о вечернем концерте Владимира Высоцкого. О том, что я здесь работаю, он, конечно, и не подозревал и вечером, приехав на концерт, целеустремленно простучал мимо меня начищенными до блеска копытцами своих французских штиблет. Неуёмная энергия Дела пронизывала концертанта насквозь, и, когда, окликнув, я его нагнал, он не высказал удивления, не сбавил шагу, а скоро-скоро, доверительным полушёпотом ввел меня в курс последних новостей с французского берега:

— Мишель очень беспокоится, хочет знать, что ты решил насчет приезда. Напиши ей — я передам.

«Все правильно, деловая информация и должна выдаваться вот так споро, без прелюдий и сантиментов», — обескураженно-обиженно думал я, сидя за кулисами рядом с администратором «Таганки» Яшей Безродным и незнакомой красоткой, — судя по всему, очередным увлечением Володи. Теперь он стоял там, на сцене актового зала и принадлежал всем сразу со своей гитарой и со своим репертуаром. «Ну, конечно, сейчас он воспевает эту дуру Зинку с Пятой швейной, а Нинку с Ордынки, небось, уже и не помнит», — растравлял я себя детской обидой, вслушиваясь в реакцию зала на «Диалог у телевизора». Предпочтение автором ткачихи Зинки наводчице Нинке виделось мне — ни больше ни меньше — актом непростительной измены своей Музе. Ведь там были боль и сострадание, здесь же — невинная юмореска в угоду толпе. «Черт бы побрал все эти творческие эволюции с их бесконечными «этапами большого пути». Ну что это за натужный юмор такой, господи ты боже?» — все больше входя во вкус, распалялся я в такт гитарным аккордам:


А чем ругаться, лучше, Вань,


Давид, для тебя пою! —


Поедем в отпуск в Еревань!..


Что??? Только оживление зала и удивлённый взгляд Безродного убедили меня в том, что я не ослышался, что Володя из какого-то великодушного озорства действительно перебросил мне со сцены незримую ниточку из нашего прошлого.

Лучше бы он этого не делал. После концерта мои шаткие шансы представить в ОВИР справку о собственной благонадёжности стали равны нулю. А в тот вечер, уже у себя дома, Володя удивил меня еще раз:

— Знаешь, страшно скучаю по тем временам.

И предложил видеться чаще и «хулиганить», как прежде. Он вполне искренне приглашал меня в прошлое, но я ловил себя на том, что с «новым» Высоцким ощущаю какую-то, идущую от общей ущербности, скованность, которой и в помине не было раньше. Видимо, правы были эти древние умники: «Дважды в одну реку не входят».

Деля свою постылую товароведческую рутину с мимолётными переводческими «шабашками» на международных выставках, набрёл я как-то в уютных закоулках итальянских стендов на милую синьорину бальзаковского возраста. Сегодня, спустя много лет, можно признаться, что вконец осатанев от собственного «байронизма», именно с её помощью решил я, понуря голову, вернуться в спасительное лоно рода людского и на деле осуществить житейское «стерпится-слюбится». Перспективы открывались колоссальные: горизонт раздвигался до упора, и все проблемы решались одним махом. Даже прерогатива выбора местожительства оставалась за мной: или реальная четырехкомнатная квартира с тараканами в Москве, или виртуальная фазенда с фазанами в окрестностях Рима. Более всего поражала мое воображение проектная площадь ее холла: она равнялась ста квадратным метрам. Оставалась самая малость — сделать этот выбор.

И тут мне пришла в голову счастливая идея переложить бремя ответственности на Володю с Мариной. Томимый туманными перспективами грядущего брака по расчету, я пригласил их в дипломатический дом моей суженой на Кутузовском.

— Конечно, мы приедем и скажем свое мнение, но вот жениться или нет, — резонно уточнила Марина, — это уж ты должен решать сам.

К сожалению, из-за загруженности четы в тот раз смотрины сорвались. Но после отъезда Марины Володя заезжал к нам дважды. В первый раз — с той самой красоткой из концерта, во второй — с Севой Абдуловым. И, пока хозяйка хлопотала на кухне, а мы с Севой нацеливались на литровую «Столичную» из «Березки», Володя отправился в разведку. Быстренько обозрел просторные покои, цепким взглядом оценил антураж моего шикарного временного пристанища и, вернувшись в гостиную, бросил:

— Да, женщина, слов нет, самостоятельная. Только, зная тебя, боюсь, что долго не выдержишь.

А я словно этого только и ждал: как гора с плеч свалилась. И однажды вечером, когда осенний дождь срывал последние листья с грустящих тополей, покинул эти дипапартаменты навсегда.

А Володя еще долгое время продолжал уговаривать Мишель вернуться в Москву, фиктивно восстановить наш брак и вытащить меня во Францию. Он делал это, даже не всегда ставя меня в известность. Увы, на сей раз французская рассудительность одолела русскую стихийность. Годы брали свое...


* * *


Февраль восьмидесятого кружил над Москвой синие метели, втягивая нас в свой жутковатый сказочный сюжет. Смерть летала над крышами домов, иногда заглядывая в чьи-то окна запорошенной боярыней Морозовой. Как всё-таки живёт она близко — Смерть, и какое раздолье для неё — зима! До чего ей к лицу этот кисейный новобрачный убор! Для кого-то февраль этот был самым последним в жизни. Оказалось — и для тебя, Володя.

В моей потрёпанной холостяцкой жизни возникло некое юное существо непонятных кровей и происхождения, с чьей помощью я судорожно пытался оживить полинялый узор судьбы. В ту февральскую ночь пьяной стайкой из ВТО сбились мы в безалаберной арбатской квартире — лежбище московской богемы, в которой дефицит стульев компенсировался избытком спальных мест. «Позвони Высоцкому, он хотел тебя видеть», — мимоходом сообщил мне Сережа Богословский. Да, недавно они вместе «отдыхали» на даче Бабека, и Володе захотелось, чтобы я туда приехал. Мы уже не виделись больше года. Сорвалось: у Сережи не было с собой записной книжки, а наизусть телефона моего он не помнил. Сколько их у меня сменилось за те последние непутёвые мои годы — телефонов, адресов, подруг?! В тот вечер у Бабека мы так и не встретились, но я хорошо запомнил Володины слова, сказанные им Богословскому: «Какой все-таки трагической судьбы человек — Давид».

Это был последний привет от тебя, но я прореагировал вяло. Облезлый хозяйкин попугай устало таращился из клетки, откуда-то забредший котяра путался под ногами, путались мысли в хмельной толчее. «Позвоню, непременно как-нибудь позвоню», — подумал я нерешительно. И звонки, — правда, не настойчивые — были. Твое отсутствие обнаруживалось или тревожными длинными гудками, или незнакомыми голосами очередных вахтенных по врачебной коммуне, поселившейся на Малой Грузинской. Называть им себя не хотелось из гордости. Ведь я и понятия не имел о твоем последнем роковом недуге — наркомании...

Хотя мог бы и догадаться.

Был, кажется, апрель или май 1977 года. Предварительно созвонившись с Мариной, я заехал к ней на Малую Грузинскую. Володя появился примерно через час. Его сопровождал целый выводок юных шестерок во главе с личным врачом Анатолием Федотовым. По суховатой отстраненности Марины было видно, что она, подобно мне, видит эту компанию впервые. Хотя все они б