Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 41 из 120

А потом, помолчав:

— Да. А что она, соль? Полкопейки фунт»[293].

По свидетельству Ходасевича, Ширяевец смертельно завидовал более успешному Клюеву. Завидовал — но переписывался с ним, а позднее вошел в его «школу». До конца жизни он так и остался в тени сперва Клюева, а потом Есенина, который, между прочим, посвятил его памяти один из своих шедевров — «Мы теперь уходим понемногу…».

Сохранилось письмо Ходасевича Ширяевцу (от декабря 1916 года), в котором старший (старше всего на год, впрочем) поэт без обиняков высказывает свое мнение о стихах младшего и обо всей «новокрестьянской поэзии» в том виде, в каком она сложилась к 1916–1917 годам:

«Подлинные народные песни замечательны своей непосредственностью. Они обаятельны в устах самого народа, в точных записях. Но, подвергнутые литературной, книжной обработке, как у Вас, у Клюева и т. д., — утрачивают они главное достоинство, — примитивизм. Не обижайтесь — но ведь все-таки это уже „стилизация“. <…> Это — те „шелковые лапотки“, в которых ходил кто-то из былинных героев, — Чурила Пленкович, кажется. А народ не в шелковых ходит, это Вы знаете лучше меня.

Хоровод — хорошее дело, только бойтесь, как бы не пришлось Вам водить его не с „красными девками“, а сам-друг с Клюевым, пока Городецкий-барин снимает с Вас фотографии для помещения в журнале „Лукоморье“ с подписью: „Русские пейзане на лоне природы“»[294].

Очевидно, что этот «Бова» в еще меньшей степени, чем кто-либо из символистов, акмеистов и даже футуристов, мог стать Ходасевичу творчески близким. Соприкосновение с ним было случайным, почвы для диалога не возникало.

Кто же из поэтов был для Ходасевича в эти годы своим? Кроме Муни, кроме Садовского — можно назвать еще лишь пару имен.

Константин Абрамович Липскеров, сын редактора газеты «Новости дня», дебютировал в 1910 году в журнале «Денди». Он был, казалось, воплощением того предреволюционного бытового «эстетизма», которого Ходасевич не принимал. Но в эстетстве Липскерова не было хлыщеватости, холодного щегольства, которое раздражало Ходасевича у «петербургских снобов»; не было у него и их эклектизма. Свою тему он, казалось бы, нашел, посетив в 1914 году Среднюю Азию. И все же Ходасевич, в целом очень благожелательно оценив первую книгу Липскерова «Песок и розы» (1916), принужден был добавить: «И вот, если за что хочется упрекнуть г. Липскерова, это за то, что он не подчиняет себе окружающий мир волею художника, а мир этот подчиняет его; зато, что, приехав в Туркестан, поэт не сделал из него „своей страны“, не превратил в „Туркестан Липскерова“, а наоборот, сам постарался сделаться как можно более „туркестанским“ поэтом, однако же пишущим сонеты классическим пятистопным ямбом с цезурой на второй стопе…»[295] На эти туркестанские сонеты Липскерова Ходасевич написал беззлобную пародию:

Кишмиш, кишмиш! Жемчужина Востока!

Перед тобой ничто — рахат-лукум.

Как много грез, как много смутных дум

Рождаешь ты. Ты сладостен, как око

У отрока, что ищет наобум

 Убежища от зноя — у потока.

Кишмиш! Кишмиш! Поклоннику Пророка

С тобой не страшен яростный самум…

На сей день поэтическое наследие Липскерова не собрано. Но судя по напечатанным стихам (а их не так уж мало: пять книг, ряд журнальных публикаций), он так и не пошел дальше достигнутого в 1910-е годы, оставшись типичным «малым поэтом».

Гораздо значительнее оказалась Софья Яковлевна Парнок (настоящая фамилия — Парнох), чье имя ныне известно не только в связи с ее собственными стихами, но и с той ролью, которую она сыграла в жизни Марины Цветаевой.

Вот как вспоминал о ней Ходасевич — в некрологе:

«Среднего, скорее даже небольшого роста; с белокурыми волосами, зачесанными на косой пробор и на затылке связанными простым узлом; с бледным лицом, которое, казалось, никогда не было молодо, София Яковлевна не была хороша собой. Но было что-то обаятельное и необыкновенно благородное в ее серых, выпуклых глазах, смотрящих пристально, в ее тяжеловатом, „лермонтовском“ взгляде, в повороте головы, слегка надменном, в незвучном, но мягком, довольно низком голосе. Ее суждения были независимы, разговор прям. Меня с нею связывали несколько лет безоблачной дружбы, которой я вправе гордиться и которую вспоминаю с глубокой, сердечной благодарностью»[296].

Парнок выпала не особенно счастливая участь: приверженность лесбийской любви, ставшей одной из главных тем ее поэзии, предопределила ее многолетнее бытовое одиночество; камерный характер лирического голоса и в особенности позднее созревание (лучшие стихи Парнок написала, когда их уже нельзя было напечатать) стали причиной недооценки современниками и потомками — до недавнего времени. По генезису поэзия Парнок близка Ходасевичу: она следует «линии Баратынского», лирическое дыхание ее не особенно сильно (точнее, сильное дыхание открылось у нее лишь в последний год жизни), но это искупается тончайшим чувством лирической фактуры и ее точнейшей проработкой. Парнок была одним из лучших критиков своего времени (статьи она подписывала мужским псевдонимом Андрей Полянин); кроме Гумилёва и Мандельштама, едва ли кто в том поколении обладал таким слухом на чужие стихи, но и это осталось недооцененным.

Ходасевич в рецензии на первую книгу Парнок «Стихотворения» (Утро России. 1916. 1 октября) отмечал «низкий и слегка глуховатый голос поэта, пережившего многое», и отсутствие свойственного многим женским стихам «будуарного щебетания». На склоне лет, после смерти Парнок, он припомнит «мужественную четкость» ее лирики и склонность к «неожиданным рифмам». Все это, впрочем, по памяти: книг Парнок, изданных в России небольшими тиражами, под рукой у Ходасевича в эмиграции не было, а о предсмертном расцвете ее таланта он знать не мог.

Парнок была крупнее остальных «близких», но на ней их список и заканчивается — по крайней мере, применительно к 1910-м годам.

8

Если критика была для Ходасевича ремеслом, то прошлым русской литературы Владислав Фелицианович занимался для себя и по собственной инициативе. Это была естественная часть его творческой работы; и все же он долгое время не решался выступить в этой области публично.

Как ни странно, первым его большим замыслом, обращенным к прошлому, стала книга, посвященная не литературной, а политической истории страны — биография Павла I. Об этом замысле поэт сообщает в 1913 году в письмах Георгию Чулкову и Борису Садовскому.

Ходасевич собирался пересмотреть биографию эксцентричного императора и «реабилитировать» его. Ключом для него стали совпадения многих эпизодов биографии несчастного российского венценосца (убийство отца, отстранение от законного престолонаследия, подлинное или мнимое безумие и т. д.) с сюжетом «Гамлета». «И вдруг узнал, что в 1781 году, в Вене, какой-то актер отказался играть Гамлета в его присутствии. Нашел и еще одно косвенное подтверждение того, что кое-кто из современников догадывался о его „гамлетизме“»[297], — писал Ходасевич Садовскому 2 мая 1913 года.

Ходасевич рассчитывал, что книга принесет ему «монеты», и в то же время подозревал, что «историки съедят [его] живьем», не говоря уже о возможной «репутации черносотенца», как у того же Садовского. Но беда заключалась даже не в том, что Ходасевич был в истории дилетантом, вынужденным опираться на результаты чужих изысканий, («…хочу доказать, что на основании того же материала, которым пользовались разные профессора, можно и должно прийти к выводам, совершенно противоположным их выводам»[298], — из письма Чулкову от 20 марта 1913 года.) На историю он смотрел главным образом глазами поэта. Если говорить собственно о политике Павла I, то Ходасевич, несомненно, ломился в открытую дверь: позитивные стороны этой политики (например, законодательное ограничение барщины, запрет на обезземеливание крестьян и т. д.) были вполне уже оценены к тому времени профессиональными историками, в том числе такими авторитетными, как Василий Ключевский. Но Владислава Фелициановича привлекала скорее личность «романтического императора», как назвал Павла Пушкин, его душевный и эмоциональный строй. Именно это он стремился «реабилитировать», именно этому посвящены сохранившиеся страницы книги.

Прежде всего Ходасевич пытается опровергнуть мнение о безумии Павла, и, между прочим, горячо спорит с версией, объясняющей его слабости «дурной наследственностью»: дескать, Павел и не был биологическим сыном Петра III. «Более того, впоследствии мы увидим, как велико было их внутреннее различие, как глубоко отличался Павел Петрович от глупого, грубого и ничтожного человека, которого называли его отцом»[299]. Ходасевич немало удивился бы, узнав, что в конце XX века Петр III также будет «реабилитирован» в глазах многих любителей истории, причем важную роль в пересмотре расхожих взглядов на этого императора сыграет как раз поэт — Виктор Соснора. Причем аргументы, к которым прибегают апологеты Петра Федоровича, во многом те же, что у поклонников его сына: прогрессивные реформы («Манифест о вольности дворянства», прекращение преследования раскольников, формальное подчинение Тайной экспедиции Сената), клевета со стороны убийц, популярность в «простом народе».

Так или иначе, замысел остался нереализованным: поглощенный заботами о текущем заработке, Ходасевич прекратил работу над книгой, написав меньше авторского листа из пяти предполагавшихся.

Можно предположить, что обращение к теме Павла стало лишь «аппендиксом» от тех приватных пушкиноведческих штудий, которыми Ходасевич, по собственному признанию, занимался с 1906 года. В 1909–1911 годах для задуманного Андреем Белым журнала «Труды и дни» Ходасевич собирался писать статью «О личности Пушкина». К 1913–1914 годам относятся две газетные заметки: одна посвящена столетнему юбилею первой пушкинской публикации