Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 43 из 120

[308].

Так или иначе, в 1915 году Ходасевич обрел не только друга, всегда готового прийти на помощь в трудную минуту, но также равного и достойного собеседника. Хотя общение с Гершензоном не было таким «интимным», как с тем же Муни, да и не могло быть из-за разницы в возрасте и позднего знакомства, оно было едва ли не более интеллектуально наполненным.

В частности, оно, несомненно, подталкивало Ходасевича к новым историко-литературным работам. В том же 1915 году он готовит к печати для «Пользы» «Маленькие трагедии» Пушкина и пишет к ним послесловие. Самое интересное в нем — анализ внутренней трагедии Сальери, «художника, фанатически обожающего свое искусство, и, может быть, заблуждающегося честно, когда для „спасения“ музыки решается он пожертвовать своей совестью»[309]. Но на этом Ходасевич не останавливается: есть еще более глубокая драма, проходящая «в глубине самого искусства, там, где труд и вдохновение оспаривают друг у друга право первенства»[310]. Не забывает он упомянуть и о той, опровергнутой уже к 1915 году, гипотезе, согласно которой прототипом Сальери служил Пушкину Баратынский.

С этой статьей перекликается и рецензия на собрание стихотворений Каролины Павловой, напечатанная в журнале «Новая жизнь» (1916. № 1). Сочинения Каролины Карловны Павловой, урожденной Яниш, собрал и издал Брюсов, и строгость, которую Ходасевич проявляет к этой на самом-то деле очень ему близкой по духу поэтессе (не зря ее называли «Баратынским в юбке»), отчасти можно отнести на брюсовский счет. Может быть, в такой косвенной форме младший поэт высказывает старшему то, что пока не готов произнести вслух. Тем не менее Ходасевич касается важных лично для него вопросов — он как будто сам с собой спорит; по крайней мере, в его оценках ощущаются раздвоенность, противоречивость:

«Стихи Павловой нужно рассматривать как в лупу: тогда в них найдется немало прекрасных и поучительных частностей. Поэт найдет в них немало мест, примечательных то в одном, то в другом отношении. Но это до тех пор, пока он будет вооружен своей профессиональной лупой. Если же он станет искать в стихах Павловой простого („глуповатого“, по определению Пушкина) очарования — этой радости она ему не доставит. Муза Павловой умна — и необаятельна».

Павлова противопоставляется в этом отношении своей вечной сопернице, чувствительной светской львице Ростопчиной, давняя статья Ходасевича о которой как раз появилась в «Аполлоне». Вопрос о «глуповатости» поэзии, о правильном понимании знаменитой пушкинской фразы из письма Петру Вяземскому будет преследовать Ходасевича всю жизнь; то и дело он возвращается к этим размышлениям, пытаясь каждый раз по-новому понять и истолковать пушкинскую фразу.

Потому ли, что сам он как раз быть «глуповатым» не умел — ни в жизни, ни в стихах? Говоря о Сальери, о Баратынском, о Павловой, Ходасевич не может отвлечься от мыслей о себе самом, о собственном пути.

9

Вторая книга стихов Ходасевича, «Счастливый домик», вышла в феврале 1914 года в издательстве «Альциона», принадлежавшем Александру Кожебаткину. Книга вышла с посвящением: «Жене моей Анне» и кратким авторским предисловием: «В „Счастливый домик“ вошло далеко не все, написанное мною со времени издания первой книги моих стихов. Многое из написанного и даже напечатанного за эти пять лет я отбросил: отчасти — как не отвечающее моим теперешним требованиям, отчасти — как нарушающее общее содержание этого цикла».

Тридцать шесть стихотворений — не за пять, а на самом деле за шесть лет, прошедшие с февраля 1908 года, когда вышла «Молодость», — скромная цифра. Но зато из последующих двух изданий книги автору пришлось выбросить лишь одно стихотворение — «Новый год».

Что же до отброшенного, то его наберется не так уж много: стихотворений десять, и это считая недописанные черновики. Один из главных признаков перехода поэта от лирической юности к зрелости — умение отбрасывать лишние, внутренне не наполненные тексты еще в процессе написания и не поверять их бумаге.

Кроме уже помянутых и процитированных, в «Счастливом домике» было еще несколько весьма важных и примечательных стихотворений; некоторые из них датированы последними месяцами перед выходом книги. Пожалуй, больше всего впечатляет «пара» по-разному замечательных стихотворений, датированных декабрем 1913-го, — «Зима» и «Рай». Первое входит в цикл «Пленные шумы», второе завершает цикл «Звезда над пальмой» и всю книгу.

Девятистрочная «Зима» начинается мрачно-напряженной, в духе французских «проклятых поэтов», картиной:

Как перья страуса на черном катафалке,

Колышутся фабричные дымы.

Из черных бездн, из предрассветной тьмы

В иную тьму несутся с криком галки.

Скрипит обоз, дыша морозным паром,

И с лесенкой на согнутой спине

Фонарщик, юркий бес, бежит по тротуарам…

Но две заключительные строки действительно необычны, и лишь Ходасевич мог бы их написать:

О скука, тощий пес, взывающий к луне!

Ты — ветер времени, свистящий в уши мне!

«Скука» в читательском сознании ассоциируется с чем угодно, только не с ветром, не с движением. Но движение это в данном случае — из тьмы во тьму, из пустоты в пустоту. Фабричные дымы, стремительные галки, медленный обоз, юркий фонарщик — все они подхвачены этим движением, бессмысленным, страшным и скучным. И это — все, что видит за покровом мира поэт, сильный и посвященный.

Но есть и «Рай» — блаженный игрушечный мир, доступный не «посвященным», а простым душам:

Вот, открыл я магазин игрушек:

Ленты, куклы, маски, мишура.

Я заморских плюшевых зверушек

Завожу в витрине с раннего утра.

И с утра толпятся у окошка

Старички, старушки, детвора.

Весело — и грустно мне немножко:

День за днем, сегодня — как вчера.

Заяц лапкой бьет по барабану,

Бойко пляшут мыши впятером.

Этот мир любить не перестану,

Хорошо мне в сумраке земном!..

Тот, кому хорошо в «сумраке земном», так и останется в своем выдуманном детском мире: даже смерть не откроет ему страшную тайну; ему приснится последняя «игрушка» — златокрылый ангел. Только в том тайная грусть этой идиллии, что она — обман, и обман для слабых. На этой ноте чарующего обмана завершается «Счастливый домик». Дальше придет время иных речей.

Интересно вот что: к письму Петру Зайцеву в 1923 году Ходасевич прилагает список стихотворений, которые сам бы он хотел видеть в составлявшейся в это время антологии Ивана Ежова и Евгения Шамурина «От символизма до наших дней». «Рая» в списке нет, а «Зима» есть. Дальнейшему творчеству поэта трагическая и безнадежная нота оказалась более созвучна[311].

Интерес к стихам в России был на пике, имя у автора уже было, и, наконец, его вторая книга была ощутимо выше и значительнее первой. Неудивительно, что она вызвала немало рецензий. В письме Александру Тинякову, написанном весной 1915 года, Ходасевич называет почти неправдоподобное число: «В прошлом году я прочел около 50 отзывов о своей книге. Сплошные (кроме одного Пяста) восторги и — сплошная чепуха»[312]. Большинство этих отзывов еще предстоит разыскать.

Недоброжелательное внимание поэта и критика Владимира Пяста, чья рецензия напечатана в приложении к газете «День» (Отклики. 1914. № 14), привлекло еще одно стихотворение, написанное Ходасевичем в декабре 1913 года и — в отличие от «Зимы» и «Рая» — не принадлежащее к его большим удачам. Но характерное и важное для понимания духа и судьбы поэта:

Когда почти благоговейно

Ты указала мне вчера

На девушку в фате кисейной

С студентом под руку, — сестра,

Какую горестную скуку

Я пережил, глядя на них!

Как он блаженно жал ей руку

В аллеях темных и пустых!

Нет, не пленяйся взором лани

И вздохов томных не лови.

Что нам с тобой до их мечтаний,

До их неопытной любви?

Смешны мне бедные волненья

Любви невинной и простой.

Господь нам не дал примиренья

С своей цветущею землей.

Мы дышим легче и свободней

Не там, где есть сосновый лес.

Но древним мраком преисподней

Иль горним воздухом небес.

«За что такое презрение к только что пройденным склонам гор… и такое противопоставление им бесплодных вересков верхних террас цепи, на которых можно дышать небесным „горним воздухом“?» — недоумевал Пяст. В стихах Ходасевича он увидел знакомое «декадентское» презрение к «бедным волнениям» непосвященных, «фармацевтов». И тот же «Рай» стал для него только лишним аргументом, доказывающим выморочность, игрушечность, бесплодность созданного презрительным поэтом мира.

В письме Георгию Чулкову от 16 апреля 1914 года Ходасевич признается, что рецензия Пяста его огорчила — «не потому, что ему, очевидно, не нравятся мои стихи, а потому, что он ничего во мне не понял. Пусть бы он понял — и бранился бы. А так — он меня обидел своей незоркостью, особенно упреком в презрении к „невинному и простому“.

Я всю книгу писал ради второго отдела[313], в котором решительно принял „простое“ и „малое“ — и ему поклонился. Это „презрение“ осуждено в моей же книге, — как можно было этого не понять? То, за что меня упрекает Пяст, — и для меня самого — только соблазн, от которого я отказался»[314]